Как держать форму. Массаж. Здоровье. Уход за волосами

Повесть гранатовый браслет краткое. Гранатовый браслет

Гранатовый браслет

Княгиня Вера Николаевна Шеина, жена предводителя дворянства, уже какое-то время жила вместе с мужем на даче, потому что шел ремонт их городской квартиры. Сегодня был день её именин, а потому должны были приехать гости. Первой появилась сестра Веры - Анна Николаевна Фриессе, бывшая замужем за очень богатым и очень глупым человеком, который ничего не делал, но числился при каком-то благотворительном обществе и имел звание камер-юнкера. Должен приехать дедушка, генерал Аносов, которого сестры очень любят. Гости стали съезжаться после пяти часов. Среди них знаменитая пианистка Женни Рейтер, подруга княгини Веры по Смольному институту, муж Анны привез с собой профессора Спешникова и местного вице-губернатора фон Зекка. С князем Василием Львовичем приезжает его вдовая сестра Людмила Львовна. Обед проходит очень весело, все давно и хорошо знакомы друг с другом.

Вера Николаевна вдруг заметила, что гостей - тринадцать. Это её немного испугало. Все сели играть в покер. Вере играть не хотелось, и она направилась было на террасу, где накрывали к чаю, когда её с несколько таинственным видом поманила из гостиной горничная. Она вручила ей пакет, который полчаса назад принес посыльный.

Вера раскрыла пакет - под бумагой оказался небольшой ювелирный футляр красного плюша. В нем был овальный золотой браслет, а внутри его - бережно сложенная записка. Она развернула её. Почерк показался ей знакомым. Она, отложив записку, решила посмотреть сначала браслет. "Он был золотой, низкопробный, очень толстый, но дутый и с наружной стороны весь сплошь покрытый небольшими старинными, плохо отшлифованными гранатами. Но зато посредине браслета возвышались, окружая какой-то старинный маленький зеленый камешек, пять прекрасных гранатов-кабошонов, каждый величиной с горошину. Когда Вера случайным движением удачно повернула браслет перед огнем электрической лампочки, то в них, глубоко под их гладкой яйцевидной поверхностью, вдруг загорелись прелестные густо-красные живые огни". Затем она прочла строки, написанные мелко, великолепно-каллиграфическим почерком. Это было поздравление с днем Ангела. Автор сообщал, что этот браслет принадлежал его прабабке, затем его носила его покойная матушка. Камешек посередине - это весьма редкий сорт граната - зеленый гранат. Дальше он писал: "По старинному преданию, сохранившемуся в нашей семье, он имеет свойство сообщать дар предвидения носящим его женщинам и отгоняет от них тяжелые мысли, мужчин же охраняет от насильственной смерти... Умоляю Вас не гневаться на меня. Я краснею при воспоминании о моей дерзости семь лет тому назад, когда Вам, барышне, я осмеливался писать глупые и дикие письма и даже ожидать ответа на них. Теперь во мне осталось только благоговение, вечное преклонение и рабская преданность..." "Показать Васе или не показать? И если показать - то когда? Сейчас или после гостей? Нет, уж лучше после - теперь не только этот несчастный будет смешон, но и я вместе с ним", - раздумывала Вера и не могла отвести глаз от пяти алых кровавых огней, дрожавших внутри пяти гранатов.

Между тем вечер шел своим чередом. Князь Василий Львович показывал своей сестре, Аносову и шурину домашний юмористический альбом с собственноручными рисунками. Их смех привлек всех остальных. Там была повесть: "Княгиня Вера и влюбленный телеграфист". "Лучше не нужно", - сказала Вера, тихо дотронувшись до плеча мужа. Но тот или не расслышал, или не придал значения. Он юмористически пересказывает старые письма человека, влюбленного в Веру. Тот писал их, когда она ещё не была замужем. Автора князь Василий называет телеграфистом. Муж все говорит и говорит... "Господа, кто хочет чаю?" - спросила Вера Николаевна.

Генерал Аносов рассказывает крестницам о любви, которая у него была в молодости в Болгарии с одной болгарочкой. Когда же войскам пришло время уходить, они дали друг другу клятву в вечной взаимной любви и простились навсегда. "И все?" - спросила разочарованно Людмила Львовна. Позже, когда гости почти все разошлись, Вера, провожая дедушку, тихо сказала мужу: "Поди посмотри... там у меня в столе, в ящичке, лежит красный футляр, а в нем письмо. Прочитай его".

Было так темно, что приходилось ощупью ногами отыскивать дорогу. Генерал вел под руку Веру. "Смешная эта Людмила Львовна, - вдруг заговорил он, точно продолжая вслух течение своих мыслей. - А я хочу сказать, что люди в наше время разучились любить. Не вижу настоящей любви. Да и в мое время не видел!" Женитьба, по его мнению, ничего не значит. "Возьмите хоть нас с Васей. Разве можно назвать наш брак несчастливым?" - спросила Вера. Аносов долго молчал. Потом протянул неохотно: "Ну, хорошо... скажем - исключение". Почему люди женятся? Что до женщин, то боятся остаться в девках, хотят быть хозяйкой, дамой, самостоятельной... У мужчин другие мотивы. Усталость от холостой жизни, от беспорядка в доме, от трактирных обедов... Опять же, мысль о детях... Бывают иногда и мысли о приданом. А где же любовь-то? Любовь бескорыстная, самоотверженная, не ждущая награды? "Постой, постой, Вера, ты мне сейчас опять хочешь про твоего Васю? Право же, я его люблю. Он хороший парень. Почем знать, может быть, будущее и покажет его любовь в свете большой красоты. Но ты пойми, о какой любви я говорю. Любовь должна быть трагедией. Величайшей тайной в мире! Никакие жизненные удобства, расчеты и компромиссы не должны её касаться". "Вы видели когда-нибудь такую любовь, дедушка?" "Нет, - ответил старик решительно. - Я, правда, знаю два случая похожих...

В одном полку нашей дивизии... была жена полкового командира... Костлявая, рыжая, худющая... Вдобавок, морфинистка. И вот однажды, осенью, присылают к ним в полк новоиспеченного прапорщика... только что из военного училища. Через месяц эта старая лошадь совсем овладела им. Он паж, он слуга, он раб... К рождеству он ей уже надоел. Она вернулась к одной из своих прежних... пассий. А он не мог. Ходит за ней, как привидение. Измучился весь, исхудал, почернел... И вот однажды весной устроили они в полку какую-то маевку или пикник... Обратно возвращались ночью пешком по полотну железной дороги. Вдруг навстречу им идет товарный поезд... она вдруг шепчет на ухо прапорщику: "Вы все говорите, что любите меня. А ведь, если я вам прикажу - вы, наверное, под поезд не броситесь". А он, ни слова не ответив, бегом - и под поезд. Он-то, говорят, верно рассчитал... так бы его аккуратно пополам и перерезало. Но какой-то идиот вздумал его удерживать и отталкивать. Да не осилил. Прапорщик, как уцепился руками за рельсы, так ему обе кисти и оттяпало... И пропал человек... самым подлым образом..."

Генерал рассказывает ещё один случай. Когда полк отправлялся на войну и уже поезд тронулся, жена громко крикнула мужу: "Помни же, береги Володю [своего любовника]! Если что-нибудь с ним случится - уйду из дома и никогда не вернусь. И детей заберу". На фронте этот капитан, храбрый солдат, ухаживал за этим трусом и лодырем Вишняковым, как нянька, как мать. Все обрадовались, когда узнали, что Вишняков скончался в госпитале от тифа...

Генерал спрашивает Веру, что это за история с телеграфистом. Вера рассказала подробно о каком-то безумце, который начал преследовать её своею любовью ещё за два года до её замужества. Она его ни разу не видела и не знает его фамилии. Подписывался он Г. С. Ж. Однажды обмолвился, что служит в каком-то казенном учреждении маленьким чиновником, - о телеграфе он не упоминал ни слова. Наверное, он постоянно следил за ней, потому что в своих письмах точно указывал, где она бывала по вечерам... и как была одета. Сначала его письма были несколько вульгарны, хотя и вполне целомудренны. Но однажды Вера написала ему, чтобы он больше ей не надоедал. С тех пор он стал ограничиваться поздравлениями по праздникам. Княгиня Вера рассказала о браслете и о странном письме своего таинственного обожателя. "Да-а, - протянул генерал наконец. - Может быть, это просто ненормальный малый... а... может быть, твой жизненный путь, Верочка, пересекла именно такая любовь..."

Брат Веры Николай и Василий Львович обеспокоены тем, что неизвестный похвастается кому-нибудь, что от него принимает подарки княгиня Вера Николаевна Шеина, пришлет потом ещё что-нибудь, затем сядет за растрату, а князья Шеины будут вызваны как свидетели... Решили, что его надо разыскать, вернуть браслет и прочесть нотацию. "Мне почему-то стало жалко этого несчастного", - нерешительно сказала Вера.

Муж и брат Веры находят нужную квартиру на восьмом этаже, поднявшись по грязной, заплеванной лестнице. Обитатель комнаты Желтков был человек "очень бледный, с нежным девичьим лицом, с голубыми глазами и упрямым детским подбородком с ямочкой посредине; лет ему, должно быть, было около тридцати, тридцати пяти". Он молча принимает обратно свой браслет, извиняется за свое поведение. Узнав, что господа собирались обращаться к помощи власти, Желтков рассмеялся, сел на диван и закурил. "Сейчас настала самая тяжелая минута в моей жизни. И я должен, князь, говорить с вами вне всяких условностей... Вы меня выслушаете?" "Слушаю" , - сказал Шеин. Желтков говорит, что любит жену Шеина. Ему трудно это сказать, но семь лет безнадежной и вежливой любви дают ему это право. Он знает, что не в силах разлюбить её никогда. Оборвать это его чувство они не могут ничем, разве что смертью. Желтков просит позволения поговорить по телефону с княгиней Верой Николаевной. Он передаст им содержание разговора.

Он вернулся через десять минут. Глаза его блестели и были глубоки, как будто наполнены непролитыми слезами. "Я готов, - сказал он, - и завтра вы обо мне ничего не услышите. Я как будто бы умер для вас. Но одно условие - это я вам говорю, князь Василий Львович, - видите ли, я растратил казенные деньги, и мне как-никак приходится из этого города бежать. Вы позволите мне написать ещё последнее письмо княгине Вере Николаевне?" Шеин разрешает.

Вечером на даче Василий Львович подробно рассказал жене о свидании с Желтковым. Он как будто чувствовал себя обязанным это сделать. Ночью Вера говорит: "Я знаю, что этот человек убьет себя". Вера никогда не читала газет, но в этот день почему-то развернула как раз тот лист и натолкнулась на тот столбец, где сообщалось о самоубийстве чиновника контрольной палаты Г. С. Желткова. Целый день она ходила по цветнику и по фруктовому саду и думала о человеке, которого она никогда не видела. Может быть, это и была та настоящая, самоотверженная, истинная любовь, о которой говорил дедушка?

В шесть часов почтальон принес письмо Желткова. Он писал так: "Я не виноват, Вера Николаевна, что Богу было угодно послать мне, как громадное счастье, любовь к Вам... для меня вся жизнь заключается только в Вас... Я бесконечно благодарен Вам только за то, что Вы существуете. Я проверял себя - это не болезнь, не маниакальная идея - это любовь, которою Богу было угодно за что-то меня вознаградить... Уходя, я в восторге говорю: "Да святится имя твое". Восемь лет тому назад я увидел вас в цирке в ложе, и тогда же в первую секунду я сказал себе: я её люблю потому, что на свете нет ничего похожего на нее, нет ничего лучше, нет ни зверя, ни растения, ни звезды, ни человека прекраснее Вас и нежнее. В Вас как будто бы воплотилась вся красота земли... Я все отрезал, но все-таки думаю и даже уверен, что Вы обо мне вспомните. Если Вы обо мне вспомните, то... сыграйте или прикажите сыграть сонату D-dur № 2, ор. 2... Дай Бог Вам счастья, и пусть ничто временное и житейское не тревожит Вашу прекрасную душу. Целую Ваши руки. Г. С. Ж.".

Вера едет туда, где жил Желтков. Хозяйка квартиры рассказывает, какой это был чудный человек. О браслете она говорит, что перед тем как написать письмо, он пришел к ней и попросил повесить браслет на икону. Вера входит в комнату, где лежит на столе Желтков: "Глубокая важность была в его закрытых глазах, и губы улыбались блаженно и безмятежно, как будто бы он перед расставаньем с жизнью узнал какую-то глубокую и сладкую тайну, разрешившую всю человеческую его жизнь... Вера... положила ему под шею цветок. В эту секунду она поняла, что та любовь, о которой мечтает каждая женщина, прошла мимо нее... И, раздвинув в обе стороны волосы на лбу мертвеца, она крепко сжала руками его виски и поцеловала его в холодный, влажный лоб долгим дружеским поцелуем". Перед уходом Веры хозяйка говорит, что Желтков перед смертью просил, что если какая-нибудь дама придет поглядеть на него, то сказать ей, что у Бетховена самое лучшее произведение... она показала название, написанное на бумажке.

Вернувшись домой поздно, Вера Николаевна обрадовалась, что ни мужа, ни брата нет дома. Зато её ждала Женни Рейтер, и она попросила её сыграть что-нибудь для нее. Она почти ни одной секунды не сомневалась, что Женни сыграет то самое место из второй сонаты, о котором просил этот мертвец с нелепой фамилией Желтков. Так оно и было. Она узнала с первых же аккордов это произведение. И в уме её слагались слова. Они так совпадали в её мысли с музыкой, что это были как будто бы куплеты, которые кончались словами: "Да святится имя твое".

"Вспоминаю каждый твой шаг, улыбку, взгляд, звук твоей походки. Сладкой грустью, тихой, прекрасной грустью обвеяны мои последние воспоминания... Я ухожу один, молча, так угодно было Богу и судьбе. "Да святится имя твое". Княгиня Вера обняла ствол акации, прижалась к нему и плакала... И в это время удивительная музыка, будто бы подчиняясь её горю, продолжала:

"Успокойся, дорогая, успокойся, успокойся. Ты обо мне помнишь? Помнишь? Ты ведь моя единая и последняя любовь. Успокойся, я с тобой. Подумай обо мне, и я буду с тобой, потому что мы с тобой любили друг друга только одно мгновение, но навеки. Ты обо мне помнишь? Помнишь?.. Вот я чувствую твои слезы. Успокойся. Мне спать так сладко..." Вера, вся в слезах, говорила: "Нет, нет, он меня простил теперь. Все хорошо".

В середине августа, перед рождением молодого месяца, вдруг наступили отвратительные погоды, какие так свойственны северному побережью Черного моря. То по целым суткам тяжело лежал над землею и морем густой туман, и тогда огромная сирена на маяке ревела днем и ночью, точно бешеный бык. То с утра до утра шел не переставая мелкий, как водяная пыль, дождик, превращавший глинистые дороги и тропинки в сплошную густую грязь, в которой увязали надолго возы и экипажи. То задувал с северо-запада, со стороны степи свирепый ураган; от него верхушки деревьев раскачивались, пригибаясь и выпрямляясь, точно волны в бурю, гремели по ночам железные кровли дач, казалось, будто кто-то бегает по ним в подкованных сапогах, вздрагивали оконные рамы, хлопали двери, и дико завывало в печных трубах. Несколько рыбачьих баркасов заблудилось в море, а два и совсем не вернулись: только спустя неделю повыбрасывало трупы рыбаков в разных местах берега.

Обитатели пригородного морского курорта – большей частью греки и евреи, жизнелюбивые и мнительные, как все южане, – поспешно перебирались в город. По размякшему шоссе без конца тянулись ломовые дроги, перегруженные всяческими домашними вещами: тюфяками, диванами, сундуками, стульями, умывальниками, самоварами. Жалко, и грустно, и противно было глядеть сквозь мутную кисею дождя на этот жалкий скарб, казавшийся таким изношенным, грязным и нищенским; на горничных и кухарок, сидевших на верху воза на мокром брезенте с какими-то утюгами, жестянками и корзинками в руках, на запотевших, обессилевших лошадей, которые то и дело останавливались, дрожа коленями, дымясь и часто нося боками, на сипло ругавшихся дрогалей, закутанных от дождя в рогожи. Еще печальнее было видеть оставленные дачи с их внезапным простором, пустотой и оголенностью, с изуродованными клумбами, разбитыми стеклами, брошенными собаками и всяческим дачным сором из окурков, бумажек, черепков, коробочек и аптекарских пузырьков.

Но к началу сентября погода вдруг резко и совсем нежданно переменилась. Сразу наступили тихие безоблачные дни, такие ясные, солнечные и теплые, каких не было даже в июле. На обсохших сжатых полях, на их колючей желтой щетине заблестела слюдяным блеском осенняя паутина. Успокоившиеся деревья бесшумно и покорно роняли желтые листья.

Княгиня Вера Николаевна Шеина, жена предводителя дворянства, не могла покинуть дачи, потому что в их городском доме еще не покончили с ремонтом. И теперь она очень радовалась наступившим прелестным дням, тишине, уединению, чистому воздуху, щебетанью на телеграфных проволоках ласточек, ста?ившихся к отлету, и ласковому соленому ветерку, слабо тянувшему с моря.

В середине августа, перед рождением молодого месяца, вдруг наступили отвратительные погоды, какие так свойственны северному побережью Черного моря. То по целым суткам тяжело лежал над землею и морем густой туман, и тогда огромная сирена на маяке ревела днем и ночью, точно бешеный бык. То с утра до утра шел не переставая мелкий, как водяная пыль, дождик, превращавший глинистые дороги и тропинки в сплошную густую грязь, в которой увязали надолго возы и экипажи. То задувал с северо-запада, со стороны степи, свирепый ураган; от него верхушки деревьев раскачивались, пригибаясь и выпрямляясь, точно волны в бурю, гремели по ночам железные кровли дач, и казалось, будто кто-то бегает по ним в подкованных сапогах; вздрагивали оконные рамы, хлопали двери, и дико завывало в печных трубах. Несколько рыбачьих баркасов заблудилось в море, а два и совсем не вернулись: только спустя неделю повыбрасывало трупы рыбаков в разных местах берега.

Обитатели пригородного морского курорта – большей частью греки и евреи, жизнелюбивые и мнительные, как все южане, – поспешно перебирались в город. По размякшему шоссе без конца тянулись ломовые дроги, перегруженные всяческими домашними вещами: тюфяками, диванами, сундуками, стульями, умывальниками, самоварами. Жалко, и грустно, и противно было глядеть сквозь мутную кисею дождя на этот жалкий скарб, казавшийся таким изношенным, грязным и нищенским; на горничных и кухарок, сидевших на верху воза на мокром брезенте с какими-то утюгами, жестянками и корзинками в руках, на запотевших, обессилевших лошадей, которые то и дело останавливались, дрожа коленями, дымясь и часто нося боками, на сипло ругавшихся дрогалей, закутанных от дождя в рогожи. Еще печальнее было видеть оставленные дачи с их внезапным простором, пустотой и оголенностью, с изуродованными клумбами, разбитыми стеклами, брошенными собаками и всяческим дачным сором из окурков, бумажек, черепков, коробочек и аптекарских пузырьков.

Но к началу сентября погода вдруг резко и совсем нежданно переменилась. Сразу наступили тихие безоблачные дни, такие ясные, солнечные и теплые, каких не было даже в июле. На обсохших сжатых полях, на их колючей желтой щетине заблестела слюдяным блеском осенняя паутина. Успокоившиеся деревья бесшумно и покорно роняли желтые листья.

Княгиня Вера Николаевна Шеина, жена предводителя дворянства, не могла покинуть дачи, потому что в их городском доме еще не покончили с ремонтом. И теперь она очень радовалась наступившим прелестным дням, тишине, уединению, чистому воздуху, щебетанью на телеграфных проволоках ласточек, сбившихся к отлету, и ласковому соленому ветерку, слабо тянувшему с моря.

II

Кроме того, сегодня был день ее именин – семнадцатое сентября. По милым, отдаленным воспоминаниям детства она всегда любила этот день и всегда ожидала от него чего-то счастливо-чудесного. Муж, уезжая утром по спешным делам в город, положил ей на ночной столик футляр с прекрасными серьгами из грушевидных жемчужин, и этот подарок еще больше веселил ее.

Она была одна во всем доме. Ее холостой брат Николай, товарищ прокурора, живший обыкновенно вместе с ними, также уехал в город, в суд. К обеду муж обещал привезти немногих и только самых близких знакомых. Хорошо выходило, что именины совпали с дачным временем. В городе пришлось бы тратиться на большой парадный обед, пожалуй даже на бал, а здесь, на даче, можно было обойтись самыми небольшими расходами. Князь Шеин, несмотря на свое видное положение в обществе, а может быть и благодаря ему, едва сводил концы с концами. Огромное родовое имение было почти совсем расстроено его предками, а жить приходилось выше средств: делать приемы, благотворить, хорошо одеваться, держать лошадей и т. д. Княгиня Вера, у которой прежняя страстная любовь к мужу давно уже перешла в чувство прочной, верной, истинной дружбы, всеми силами старалась помочь князю удержаться от полного разорения. Она во многом, незаметно для него, отказывала себе и, насколько возможно, экономила в домашнем хозяйстве.

Теперь она ходила по саду и осторожно срезала ножницами цветы к обеденному столу. Клумбы опустели и имели беспорядочный вид. Доцветали разноцветные махровые гвоздики, а также левкой – наполовину в цветах, а наполовину в тонких зеленых стручьях, пахнувших капустой, розовые кусты еще давали – в третий раз за это лето – бутоны и розы, но уже измельчавшие, редкие, точно выродившиеся. Зато пышно цвели своей холодной, высокомерной красотою георгины, пионы и астры, распространяя в чутком воздухе осенний, травянистый, грустный запах. Остальные цветы после своей роскошной любви и чрезмерного обильного летнего материнства тихо осыпали на землю бесчисленные семена будущей жизни.

Близко на шоссе послышались знакомые звуки автомобильного трехтонного рожка. Это подъезжала сестра княгини Веры – Анна Николаевна Фриессе, с утра обещавшая по телефону приехать помочь сестре принимать гостей и по хозяйству.

Тонкий слух не обманул Веру. Она пошла навстречу. Через несколько минут у дачных ворот круто остановился изящный автомобиль-карета, и шофер, ловко спрыгнув с сиденья, распахнул дверцу.

Сестры радостно поцеловались. Они с самого раннего детства были привязаны друг к другу теплой и заботливой дружбой. По внешности они до странного не были схожи между собою. Старшая, Вера, пошла в мать, красавицу англичанку, своей высокой гибкой фигурой, нежным, но холодным и гордым лицом, прекрасными, хотя довольно большими руками и той очаровательной покатостью плеч, какую можно видеть на старинных миниатюрах. Младшая – Анна, – наоборот, унаследовала монгольскую кровь отца, татарского князя, дед которого крестился только в начале XIX столетия и древний род которого восходил до самого Тамерлана, или Ланг-Темира, как с гордостью называл ее отец, по-татарски, этого великого кровопийцу. Она была на полголовы ниже сестры, несколько широкая в плечах, живая и легкомысленная, насмешница. Лицо ее сильно монгольского типа с довольно заметными скулами, с узенькими глазами, которые она к тому же по близорукости щурила, с надменным выражением в маленьком, чувственном рте, особенно в слегка выдвинутой вперед полной нижней губе, – лицо это, однако, пленяло какой-то неуловимой и непонятной прелестью, которая заключалась, может быть, в улыбке, может быть, в глубокой женственности всех черт, может быть, в пикантной, задорно-кокетливой мимике. Ее грациозная некрасивость возбуждала и привлекала внимание мужчин гораздо чаще и сильнее, чем аристократическая красота ее сестры.

Она была замужем за очень богатым и очень глупым человеком, который ровно ничего не делал, но числился при каком-то благотворительном учреждении и имел звание камер-юнкера. Мужа она терпеть не могла, но родила от него двух детей – мальчика и девочку; больше она решила не иметь детей и не имела. Что касается Веры – та жадно хотела детей и даже, ей казалось, чем больше, тем лучше, но почему-то они у нее не рождались, и она болезненно и пылко обожала хорошеньких малокровных детей младшей сестры, всегда приличных и послушных, с бледными мучнистыми лицами и с завитыми льняными кукольными волосами.

Анна вся состояла из веселой безалаберности и милых, иногда странных противоречий. Она охотно предавалась самому рискованному флирту во всех столицах и на всех курортах Европы, но никогда не изменяла мужу, которого, однако, презрительно высмеивала и в глаза и за глаза; была расточительна, страшно любила азартные игры, танцы, сильные впечатления, острые зрелища, посещала за границей сомнительные кафе, но в то же время отличалась щедрой добротой и глубокой, искренней набожностью, которая заставила ее даже принять тайно католичество. У нее были редкой красоты спина, грудь и плечи. Отправляясь на большие балы, она обнажалась гораздо больше пределов, дозволяемых приличием и модой, но говорили, что под низким декольте у нее всегда была надета власяница.

Вера же была строго проста, со всеми холодно и немного свысока любезна, независима и царственно спокойна.

III

– Боже мой, как у вас здесь хорошо! Как хорошо! – говорила Анна, идя быстрыми и мелкими шагами рядом с сестрой по дорожке. – Если можно, посидим немного на скамеечке над обрывом. Я так давно не видела моря. И какой чудный воздух: дышишь – и сердце веселится. В Крыму, в Мисхоре, прошлым летом я сделала изумительное открытие. Знаешь, чем пахнет морская вода во время прибоя? Представь себе – резедой.

Вера ласково усмехнулась:

– Ты фантазерка.

– Нет, нет. Я помню также раз, надо мной все смеялись, когда я сказала, что в лунном свете есть какой-то розовый оттенок. А на днях художник Борицкий – вот тот, что пишет мой портрет, – согласился, что я была права и что художники об этом давно знают.

– Художник – твое новое увлечение?

– Ты всегда придумаешь! – засмеялась Анна и, быстро подойдя к самому краю обрыва, отвесной стеной падавшего глубоко в море, заглянула вниз и вдруг вскрикнула в ужасе и отшатнулась назад с побледневшим лицом.

– У, как высоко! – произнесла она ослабевшим и вздрагивающим голосом. – Когда я гляжу с такой высоты, у меня всегда как-то сладко и противно щекочет в груди… и пальцы на ногах щемит… И все-таки тянет, тянет…

Она хотела еще раз нагнуться над обрывом, но сестра остановила ее.

– Анна, дорогая моя, ради Бога! У меня у самой голова кружится, когда ты так делаешь. Прошу тебя, сядь.

– Ну хорошо, хорошо, села… Но ты только посмотри, какая красота, какая радость – просто глаз не насытится. Если бы ты знала, как я благодарна Богу за все чудеса, которые он для нас сделал!

Обе на минутку задумались. Глубоко-глубоко под ними покоилось море. Со скамейки не было видно берега, и оттого ощущение бесконечности и величия морского простора еще больше усиливалось. Вода была ласково-спокойна и весело-синя, светлея лишь косыми гладкими полосами в местах течения и переходя в густо-синий глубокий цвет на горизонте.

Рыбачьи лодки, с трудом отмечаемые глазом – такими они казались маленькими, – неподвижно дремали в морской глади, недалеко от берега. А дальше точно стояло в воздухе, не подвигаясь вперед, трехмачтовое судно, все сверху донизу одетое однообразными, выпуклыми от ветра белыми стройными парусами.

– Я тебя понимаю, – задумчиво сказала старшая сестра, – но у меня как-то не так, как у тебя. Когда я в первый раз вижу море после большого времени, оно меня и волнует, и радует, и поражает. Как будто я в первый раз вижу огромное, торжественное чудо. Но потом, когда привыкну к нему, оно начинает меня давить своей плоской пустотой… Я скучаю, глядя на него, и уж стараюсь больше не смотреть. Надоедает.

Анна улыбнулась.

– Чему ты? – спросила сестра.

– Прошлым летом, – сказала Анна лукаво, – мы из Ялты поехали большой кавалькадой верхом на Уч-Кош. Это там, за лесничеством, выше водопада. Попали сначала в облако, было очень сыро и плохо видно, а мы все поднимались вверх по крутой тропинке между соснами. И вдруг как-то сразу окончился лес, и мы вышли из тумана. Вообрази себе: узенькая площадка на скале, и под ногами у нас пропасть. Деревни внизу кажутся не больше спичечной коробки, леса и сады – как мелкая травка. Вся местность спускается к морю, точно географическая карта. А там дальше – море! Верст на пятьдесят, на сто вперед. Мне казалось – я повисла в воздухе и вот-вот полечу. Такая красота, такая легкость! Я оборачиваюсь назад и говорю проводнику в восторге: «Что? Хорошо, Сеид-оглы?» А он только языком почмокал: «Эх, барина, как мине все это надоел. Каж-дый день видим».

– Благодарю за сравнение, – засмеялась Вера, – нет, я только думаю, что нам, северянам, никогда не понять прелести моря. Я люблю лес. Помнишь лес у нас в Егоровском?.. Разве может он когда-нибудь прискучить? Сосны!.. А какие мхи!.. А мухоморы! Точно из красного атласа и вышиты белым бисером. Тишина такая… прохлада.

– Мне все равно, я все люблю, – ответила Анна. – А больше всего я люблю мою сестренку, мою благоразумную Вереньку. Нас ведь только двое на свете.

Она обняла старшую сестру и прижалась к ней, щека к щеке. И вдруг спохватилась. – Нет, какая же я глупая! Мы с тобою, точно в романе, сидим и разговариваем о природе, а я совсем забыла про мой подарок. Вот посмотри. Я боюсь только, понравится ли?

Она достала из своего ручного мешочка маленькую записную книжку в удивительном переплете: на старом, стершемся и посеревшем от времени синем бархате вился тускло-золотой филигранный узор редкой сложности, тонкости и красоты, – очевидно, любовное дело рук искусного и терпеливого художника. Книжка была прикреплена к тоненькой, как нитка, золотой цепочке, листки в середине были заменены таблетками из слоновой кости.

– Какая прекрасная вещь! Прелесть! – сказала Вера и поцеловала сестру. – Благодарю тебя. Где ты достала такое сокровище?

– В одной антикварной лавочке. Ты ведь знаешь мою слабость рыться в старинном хламе. Вот я и набрела на этот молитвенник. Посмотри, видишь, как здесь орнамент делает фигуру креста. Правда, я нашла только один переплет, остальное все пришлось придумывать – листочки, застежки, карандаш. Но Моллине совсем не хотел меня понять, как я ему ни толковала. Застежки должны были быть в таком же стиле, как и весь узор, матовые, старого золота, тонкой резьбы, а он Бог знает что сделал. Зато цепочка настоящая венецианская, очень древняя.

Вера ласково погладила прекрасный переплет.

– Какая глубокая старина!.. Сколько может быть этой книжке? – спросила она. – Я боюсь определить точно. Приблизительно конец семнадцатого века, середина восемнадцатого…

– Как странно, – сказала Вера с задумчивой улыбкой. – Вот я держу в своих руках вещь, которой, может быть, касались руки маркизы Помпадур или самой королевы Антуанетты… Но знаешь, Анна, это только тебе могла прийти в голову шальная мысль переделать молитвенник в дамский carnet1
Записная книжка (франц. ).

Однако все-таки пойдем посмотрим, что там у нас делается.

Они прошли в дом через большую каменную террасу, со всех сторон закрытую густыми шпалерами винограда «изабелла». Черные обильные гроздья, издававшие слабый запах клубники, тяжело свисали между темной, кое-где озолоченной солнцем зеленью. По всей террасе разливался зеленый полусвет, от которого лица женщин сразу побледнели.

– Ты велишь здесь накрывать? – спросила Анна.

– Да, я сама так думала сначала… Но теперь вечера такие холодные. Уж лучше в столовой. А мужчины пусть сюда уходят курить.

– Будет кто-нибудь интересный?

– Я еще не знаю. Знаю только, что будет наш дедушка.

– Ах, дедушка милый. Вот радость! – воскликнула Анна и всплеснула руками. – Я его, кажется, сто лет не видала.

– Будет сестра Васи и, кажется, профессор Спешников. Я вчера, Анненька, просто голову потеряла. Ты знаешь, что они оба любят покушать – и дедушка и профессор. Но ни здесь, ни в городе – ничего не достанешь ни за какие деньги. Лука отыскал где-то перепелов – заказал знакомому охотнику – и что-то мудрит над ними. Ростбиф достали сравнительно недурной – увы! – неизбежный ростбиф. Очень хорошие раки.

– Ну что ж, не так уж дурно. Ты не тревожься. Впрочем, между нами, у тебя у самой есть слабость вкусно поесть.

– Но будет и кое-что редкое. Сегодня утром рыбак принес морского петуха. Я сама видела. Прямо какое-то чудовище. Даже страшно.

Анна, до жадности любопытная ко всему, что ее касалось и что не касалось, сейчас же потребовала, чтобы ей принесли показать морского петуха.

Пришел высокий, бритый, желтолицый повар Лука с большой продолговатой белой лоханью, которую он с трудом, осторожно держал за ушки, боясь расплескать воду на паркет.

– Двенадцать с половиною фунтов, ваше сиятельство, – сказал он с особенной поварской гордостью. – Мы давеча взвешивали.

Рыба была слишком велика для лоханки и лежала на дне, завернув хвост. Ее чешуя отливала золотом, плавники были ярко-красного цвета, а от громадной хищной морды шли в стороны два нежно-голубых складчатых, как веер, длинных крыла. Морской петух был еще жив и усиленно работал жабрами.

Младшая сестра осторожно дотронулась мизинцем до головы рыбы. Но петух неожиданно всплеснул хвостом, и Анна с визгом отдернула руку.

– Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, все в лучшем виде устроим, – сказал повар, очевидно понимавший тревогу Анны. – Сейчас болгарин принес две дыни. Ананасные. На манер вроде как канталупы, но только запах куда ароматнее. И еще осмелюсь спросить ваше сиятельство, какой соус прикажете подавать к петуху: тартар или польский, а то можно просто сухари в масло?

– Делай, как знаешь. Ступай! – приказала княгиня.

IV

После пяти часов стали съезжаться гости. Князь Василий Львович привез с собою вдовую сестру Людмилу Львовну, по мужу Дурасову, полную, добродушную и необыкновенно молчаливую женщину; светского молодого богатого шалопая и кутилу Васючкб, которого весь город знал под этим фамильярным именем, очень приятного в обществе уменьем петь и декламировать, а также устраивать живые картины, спектакли и благотворительные базары; знаменитую пианистку Женни Рейтер, подругу княгини Веры по Смольному институту, а также своего шурина Николая Николаевича. За ними приехал на автомобиле муж Анны, с бритым толстым, безобразно огромным профессором Спешниковым и с местным вице-губернатором фон Зекком. Позднее других приехал генерал Аносов, в хорошем наемном ландо, в сопровождении двух офицеров: штабного полковника Понамарева, преждевременно состарившегося, худого, желчного человека, изможденного непосильной канцелярской работой, и гвардейского гусарского поручика Бахтинского, который славился в Петербурге как лучший танцор и несравненный распорядитель балов.

Генерал Аносов, тучный, высокий, серебряный старец, тяжело слезал с подножки, держась одной рукой за поручни козел, а другой – за задок экипажа. В левой руке он держал слуховой рожок, а в правой – палку с резиновым наконечником. У него было большое, грубое, красное лицо с мясистым носом и с тем добродушно-величавым, чуть-чуть презрительным выражением в прищуренных глазах, расположенных лучистыми, припухлыми полукругами, какое свойственно мужественным и простым людям, видавшим часто и близко перед своими глазами опасность и смерть. Обе сестры, издали узнавшие его, подбежали к коляске как раз вовремя, чтобы полушутя, полусерьезно поддержать его с обеих сторон под руки.

– Точно… архиерея! – сказал генерал ласковым хриповатым басом.

– Дедушка, миленький, дорогой! – говорила Вера тоном легкого упрека. – Каждый день вас ждем, а вы хоть бы глаза показали.

– Дедушка у нас на юге всякую совесть потерял, – засмеялась Анна. – Можно было бы, кажется, вспомнить о крестной дочери. А вы держите себя донжуаном, бесстыдник, и совсем забыли о нашем существовании…

Генерал, обнажив свою величественную голову, целовал поочередно руки у обеих сестер, потом целовал их в щеки и опять в руку.

– Девочки… подождите… не бранитесь, – говорил он, перемежая каждое слово вздохами, происходившими от давнишней одышки. – Честное слово… докторишки разнесчастные… все лето купали мои ревматизмы… в каком-то грязном… киселе… ужасно пахнет… И не выпускали… Вы первые… к кому приехал… Ужасно рад… с вами увидеться… Как прыгаете?.. Ты, Верочка… совсем леди… очень стала похожа… на покойницу мать… Когда крестить позовешь?

– Ой, боюсь, дедушка, что никогда…

– Не отчаивайся… все впереди… Молись Богу… А ты, Аня, вовсе не изменилась… Ты и в шестьдесят лет… будешь такая же стрекоза-егоза. Постойте-ка. Давайте я вам представлю господ офицеров.

– Я уже давно имел эту честь! – сказал полковник Понамарев, кланяясь.

– Я был представлен княгине в Петербурге, – подхватил гусар.

– Ну, так представлю тебе, Аня, поручика Бахтинского. Танцор и буян, но хороший кавалерист. Вынь-ка, Бахтинский, милый мой, там из коляски… Пойдемте, девочки… Чем, Верочка, будешь кормить? У меня… после лиманного режима… аппетит, как у выпускного… прапорщика.

Генерал Аносов был боевым товарищем и преданным другом покойного князя Мирза-Булат-Тугановского. Всю нежную дружбу и любовь он после смерти князя перенес на его дочерей. Он знал их еще совсем маленькими, а младшую Анну даже крестил. В то время – как и до сих пор – он был комендантом большой, но почти упраздненной крепости в г. К. и ежедневно бывал в доме Тугановских. Дети просто обожали его за баловство, за подарки, за ложи в цирк и театр и за то, что никто так увлекательно не умел играть с ними, как Аносов. Но больше всего их очаровывали и крепче всего запечатлелись в их памяти его рассказы о военных походах, сражениях и стоянках на бивуаках, о победах и отступлениях, о смерти, ранах и лютых морозах, – неторопливые, эпически спокойные, простосердечные рассказы, рассказываемые между вечерним чаем и тем скучным часом, когда детей позовут спать.

По нынешним нравам этот обломок старины представлялся исполинской и необыкновенно живописной фигурой. В нем совмещались именно те простые, но трогательные и глубокие черты, которые даже и в его времена гораздо чаще встречались в рядовых, чем в офицерах, те чисто русские, мужицкие черты, которые в соединении дают возвышенный образ, делавший иногда нашего солдата не только непобедимым, но и великомучеником, почти святым, – черты, состоявшие из бесхитростной, наивной веры, ясного, добродушно-веселого взгляда на жизнь, холодной и деловой отваги, покорства перед лицом смерти, жалости к побежденному, бесконечного терпения и поразительной физической и нравственной выносливости.

Аносов, начиная с польской войны, участвовал во всех кампаниях, кроме японской. Он и на эту войну пошел бы без колебаний, но его не позвали, а у него всегда было великое по скромности правило: «Не лезь на смерть, пока тебя не позовут». За всю свою службу он не только никогда не высек, но даже не ударил ни одного солдата. Во время польского мятежа он отказался однажды расстреливать пленных, несмотря на личное приказание полкового командира. «Шпиона я не только расстреляю, – сказал он, – но, если прикажете, лично убью. А это пленные, и я не могу». И сказал он это так просто, почтительно, без тени вызова или рисовки, глядя прямо в глаза начальнику своими ясными, твердыми глазами, что его, вместо того чтобы самого расстрелять, оставили в покое.

В войну 1877–1879 годов он очень быстро дослужился до чина полковника, несмотря на то, что был мало образован, или, как он сам выражался, кончил только «медвежью академию». Он участвовал при переправе через Дунай, переходил Балканы, отсиживался на Шипке, был при последней атаке Плевны; ранили его один раз тяжело, четыре – легко, и, кроме того, он получил осколком гранаты жестокую контузию в голову. Радецкий и Скобелев знали его лично и относились к нему с исключительным уважением. Именно про него и сказал как-то Скобелев: «Я знаю одного офицера, который гораздо храбрее меня, – это майор Аносов».

Сверток с небольшим ювелирным футляром на имя княгини Веры Николаевны Шейной посыльный передал через горничную. Княгиня выговорила ей, но Даша сказала, что посыльный тут же убежал, а она не решалась оторвать именинницу от гостей.

Внутри футляра оказался золотой, невысокой пробы дутый браслет, покрытый гранатами, среди которых располагался маленький зеленый камешек. Вложенное в футляр письмо содержало поздравление с днем ангела и просьбу принять браслет, принадлежавший еще прабабке. Зеленый камешек - это весьма редкий зеленый гранат, сообщающий дар провидения и оберегающий мужчин от насильственной смерти. Заканчивалось письмо словами: «Ваш до смерти и после смерти покорный слуга Г. С. Ж.».

Вера взяла в руки браслет - внутри камней загорелись тревожные густо-красные живые огни. «Точно кровь!» - подумала она и вернулась в гостиную. Князь Василий Львович демонстрировал в этот момент свой юмористический домашний альбом, только что открытый на «повести» «Княгиня Вера и влюбленный телеграфист». «Лучше не нужно», - попросила она. Но муж уже начал полный блестящего юмора комментарий к собственным рисункам. Вот девица, по имени Вера, получает письмо с целующимися голубками, подписанное телеграфистом П. П. Ж. Вот молодой Вася Шеин возвращает Вере обручальное кольцо: «Я не смею мешать твоему счастью, и все же мой долг предупредить тебя: телеграфисты обольстительны, но коварны». А вот Вера выходит замуж за красивого Васю Шеина, но телеграфист продолжает преследования. Вот он, переодевшись трубочистом, проникает в будуар княгини Веры. Вот он поступает на их кухню судомойкой. Вот наконец он в сумасшедшем доме и т. д.

«Господа, кто хочет чаю?» - спросила Вера. После чая гости стали разъезжаться. Старый генерал Аносов, которого Вера и ее сестра Анна звали дедушкой, попросил княгиню пояснить, что же в рассказе князя правда.

Г. С. Ж. (а не П. П. Ж.) начал преследовать ее письмами за два года до замужества. Очевидно, он постоянно следил за ней, знал, где она бывала на вечерах, как была одета. Когда Вера, тоже письменно, попросила его не беспокоить ее своими преследованиями, он замолчал о любви и ограничился поздравлениями по праздникам, как и сегодня, в день ее именин.

Старик помолчал, «…а - почем знать? - может быть, Верочка, твой жизненный путь пересекла именно такая любовь, о которой грезят женщины и на которую больше не способны мужчины». После отъезда гостей муж Веры и ее брат Николай решили отыскать поклонника и вернуть браслет. На другой день они уже знали адрес Г. С. Ж. Это оказался человек лет тридцати- тридцати пяти. Он не отрицал ничего и признавал неприличность своего поведения. Обнаружив некоторое понимание и даже сочувствие в князе, он объяснил ему, что, увы, любит его жену и ни высылка, ни тюрьма не убьют это чувство. Разве что смерть. Он должен признаться, что растратил казенные деньги и вынужден будет бежать из города, так что они о нем больше не услышат.

Назавтра в газете Вера прочитала о самоубийстве чиновника контрольной палаты Г. С. Желткова, а вечером почтальон принес его письмо. Желтков писал, что для него вся жизнь заключается только в ней, в Вере Николаевне. Это любовь, которою Бог за что-то вознаградил его. Уходя, он в восторге повторяет: «Да святится имя Твое». Если она вспомнит о нем, то пусть сыграет ре-мажорную часть бетховенской «Аппассионаты», он от глубины души благодарит ее за то, что она была единственной его радостью в жизни. Вера не могла не поехать проститься с этим человеком. Муж вполне понял ее порыв.

Лицо лежавшего в гробу было безмятежно, будто он узнал глубокую тайну; Вера приподняла его голову, положила под шею большую красную розу и поцеловала его в лоб. Она поняла, что любовь, о которой мечтает каждая женщина, прошла мимо нее. Вернувшись домой, она застала только свою институтскую подругу, знаменитую пианистку Женни Рейтер. «Сыграй для меня что-нибудь», - попросила она. И Женни (о чудо!) заиграла то место «Аппассионаты», которое указал в письме Желтков. Вера слушала, и в уме ее слагались слова, как бы куплеты, заканчивавшиеся молитвой: «Да святится имя Твое». «Что с тобой?» - спросила Женни, увидев ее слезы. «Нет, нет - он меня простил теперь. Все хорошо», - ответила Вера.

Г. С. Желтков (видимо, Георгий - «пан Ежий») - появляется в рассказе лишь ближе к концу: «очень бледный, с нежным девичьим лицом, с голубыми глазами и упрямым детским подбородком с ямочкой посередине; лет ему, должно быть, около тридцати, тридцати пяти». Наряду с княгиней Верой может быть назван главным героем рассказа. Завязка конфликта - получение княгиней Верой 17 сентября, в день своих именин, письма, подписанного инициалами «Г. С. Ж.», и гранатового браслета в красном футляре.

То был подарок от незнакомого тогда Вере Ж., который семь лет назад влюбился в нее, писал письма, потом по ее просьбе перестал беспокоить, но сейчас снова признавался в любви. В письме Ж. объяснял, что старинный, серебряный некогда браслет принадлежал его бабке, затем все камни были перенесены на новый, золотой. Ж. раскаивается в том, что прежде «осмеливался писать глупые и дерзкие письма», и добавляет: «Теперь во мне осталось только благоговение, вечное преклонение и рабская преданность». Муж Веры на именинах развлечения ради преподносит историю любви телеграфиста П. П. Ж. (искаженное Г. С. Ж.) в комическом, стилизованном под бульварный роман виде. Другой гость, близкий для семьи человек, старый генерал Аносов высказывает предположение: «Может быть, это просто ненормальный малый, маньяк, а - почем знать? - может быть, твой жизненный путь, Верочка, пересекла именно такая любовь, о которой грезят женщины и на которую больше не способны мужчины».

Под воздействием своего шурина муж Веры князь Василий Львович Шеин решает возвратить браслет и пресечь переписку. Ж. поразил Шеина при встрече своей искренностью. Ж., испросив разрешение у Шеина, говорит по телефону с Верой, но она тоже просит прекратить «эту историю». Шеин чувствует, что присутствует «при какой-то громадной трагедии души». Когда он сообщает об этом Вере, та предсказывает, что Ж. убьет себя. Позже из газеты она случайно узнала о самоубийстве Ж., сославшегося в своей предсмертной записке на растрату казенных денег. Вечером того же дня она получает прощальное письмо от Ж. Любовь к Вере он называет «громадным счастьем», посланным ему Богом. Признается, что его «не интересует в жизни ничего: ни политика, ни наука, ни философия, ни забота о будущем счастье людей». Вся жизнь заключается в любви к Вере: «Пусть я был смешон в Ваших глазах и в глазах Вашего брата. Уходя, я в восторге говорю: «Да святится имя Твое». Князь Шеин признается: Ж. не был сумасшедшим, сильно любил Веру и оттого был обречен на смерть. Он разрешает Вере проститься с Ж. Глядя на покойного, она «поняла, что та любовь, о которой мечтает каждая женщина, прошла мимо нее». В лице мертвого Ж. она заметила «глубокую важность», «глубокую и сладкую тайну», «умиротворенное выражение», которое «она видела на масках великих страдальцев - Пушкина и Наполеона».

Дома Вера застала знакомую пианистку - Женни Рейтер, которая сыграла ей именно то место из второй сонаты Бетховена, которое казалось Ж. самым совершенным - «Largo Appassionato». И эта музыка стала обращением к Вере загробным объяснением в любви. Мысли Веры о том, что «мимо нее прошла большая любовь», совпали с музыкой, каждый «куплет» которой заканчивается словами: «Да святится имя Твое». В самом конце рассказа Вера произносит только ей понятные слова: «Нет, нет - он меня простил теперь. Все хорошо». У всех героев рассказа, не исключая Ж., были реальные прототипы. Критика указывала на связь «Гранатового браслета» с прозой норвежского писателя Кнута Гамсуна.

Кроме того, сегодня был день ее именин – 17 сентября. По милым, отдаленным воспоминаниям детства она всегда любила этот день и всегда ожидала от него чего-то счастливо-чудесного. Муж, уезжая утром по спешным делам в город, положил ей на ночной столик футляр с прекрасными серьгами из грушевидных жемчужин, и этот подарок еще больше веселил ее.

Она была одна во всем доме. Ее холостой брат Николай, товарищ прокурора, живший обыкновенно вместе с ними, также уехал в город, в суд. К обеду муж обещал привезти немногих и только самых близких знакомых. Хорошо выходило, что именины совпали с дачным временем. В городе пришлось бы тратиться на большой парадный обед, пожалуй даже на бал, а здесь, на даче, можно было обойтись самыми небольшими расходами. Князь Шеин, несмотря на свое видное положение в обществе, а может быть, и благодаря ему, едва сводил концы с концами. Огромное родовое имение было почти совсем расстроено его предками, а жить приходилось выше средств: делать приемы, благотворить, хорошо одеваться, держать лошадей и т. д. Княгиня Вера, у которой прежняя страстная любовь к мужу давно уже перешла в чувство прочной, верной, истинной дружбы, всеми силами старалась помочь князю удержаться от полного разорения. Она во многом, незаметно для него, отказывала себе и, насколько возможно, экономила в домашнем хозяйстве.

Теперь она ходила по саду и осторожно срезала ножницами цветы к обеденному столу. Клумбы опустели и имели беспорядочный вид. Доцветали разноцветные махровые гвоздики, а также левкой – наполовину в цветах, а наполовину в тонких зеленых стручьях, пахнувших капустой, розовые кусты еще давали – в третий раз за это лето – бутоны и розы, но уже измельчавшие, редкие, точно выродившиеся. Зато пышно цвели своей холодной, высокомерной красотою георгины, пионы и астры, распространяя в чутком воздухе осенний, травянистый, грустный запах. Остальные цветы после своей роскошной любви и чрезмерного обильного летнего материнства тихо осыпали на землю бесчисленные семена будущей жизни.

Близко на шоссе послышались знакомые звуки автомобильного трехтонного рожка. Это подъезжала сестра княгини Веры – Анна Николаевна Фриессе, с утра обещавшая по телефону приехать помочь сестре принимать гостей и по хозяйству.

Тонкий слух не обманул Веру. Она пошла навстречу. Через несколько минут у дачных ворот круто остановился изящный автомобиль-карета, и шофер, ловко спрыгнув с сиденья, распахнул дверцу.

Сестры радостно поцеловались. Они с самого раннего детства были привязаны друг к другу теплой и заботливой дружбой. По внешности они до странного не были схожи между собою. Старшая, Вера, пошла в мать, красавицу англичанку, своей высокой гибкой фигурой, нежным, но холодным и гордым лицом, прекрасными, хотя довольно большими руками и той очаровательной покатостью плеч, какую можно видеть на старинных миниатюрах. Младшая – Анна, – наоборот, унаследовала монгольскую кровь отца, татарского князя, дед которого крестился только в начале XIX столетия и древний род которого восходил до самого Тамерлана, или Ланг-Темира, как с гордостью называл ее отец, по-татарски, этого великого кровопийцу. Она была на полголовы ниже сестры, несколько широкая в плечах, живая и легкомысленная, насмешница. Лицо ее сильно монгольского типа с довольно заметными скулами, с узенькими глазами, которые она к тому же по близорукости щурила, с надменным выражением в маленьком, чувственном рте, особенно в слегка выдвинутой вперед полной нижней губе, – лицо это, однако, пленяло какой-то неуловимой и непонятной прелестью, которая заключалась, может быть, в улыбке, может быть, в глубокой женственности всех черт, может быть, в пикантной, задорно-кокетливой мимике. Ее грациозная некрасивость возбуждала и привлекала внимание мужчин гораздо чаще и сильнее, чем аристократическая красота ее сестры.

Она была замужем за очень богатым и очень глупым человеком, который ровно ничего не делал, но числился при каком-то благотворительном учреждении и имел звание камер-юнкера. Мужа она терпеть не могла, но родила от него двух детей – мальчика и девочку; больше она решила не иметь детей и не имела. Что касается Веры – та жадно хотела детей и даже, ей казалось, чем больше, тем лучше, но почему-то они у нее не рождались, и она болезненно и пылко обожала хорошеньких малокровных детей младшей сестры, всегда приличных и послушных, с бледными мучнистыми лицами и с завитыми льняными кукольными волосами.

Анна вся состояла из веселой безалаберности и милых, иногда странных противоречий. Она охотно предавалась самому рискованному флирту во всех столицах и на всех курортах Европы, но никогда не изменяла мужу, которого, однако, презрительно высмеивала и в глаза и за глаза; была расточительна, страшно любила азартные игры, танцы, сильные впечатления, острые зрелища, посещала за границей сомнительные кафе, но в то же время отличалась щедрой добротой и глубокой, искренней набожностью, которая заставила ее даже принять тайно католичество. У нее были редкой красоты спина, грудь и плечи. Отправляясь на большие балы, она обнажалась гораздо больше пределов, дозволяемых приличием и модой, но говорили, что под низким декольте у нее всегда была надета власяница.

Вера же была строго проста, со всеми холодно и немного свысока любезна, независима и царственно спокойна.