Как держать форму. Массаж. Здоровье. Уход за волосами

Роман татьяны толстой кысь читать онлайн. Татьяна толстая - кысь

ТАТЬЯНА ТОЛСТАЯ,
КЫСЬ

Бенедикт натянул валенки, потопал ногами, чтобы ладно пришлось, проверил печную вьюшку, хлебные крошки смахнул на пол – для мышей, окно заткнул тряпицей, чтоб не выстудило, вышел на крыльцо и потянул носом морозный чистый воздух. Эх, и хорошо же! Ночная вьюга улеглась, снега лежат белые и важные, небо синеет, высоченные клели стоят – не шелохнутся. Только черные зайцы с верхушки на верхушку перепархивают. Бенедикт постоял, задрав кверху русую бороду, сощурился, поглядывая на зайцев. Сбить бы парочку – на новую шапку, да камня нету.
И мясца поесть бы неплохо. А то все мыши да мыши – приелись уже.
Если мясо черного зайца как следует вымочить, да проварить в семи водах, да на неделькудругую на солнышко выставить, да упарить в печи, – оно, глядишь, и не ядовитое.
Понятно, если самочка попадется. Потому как самец, его вари, не вари, – он все такой же. Раньшето не знали, ели и самцов с голодухи. А теперь дознались: кто их поест, – у того на всю жизнь в грудях хрипы и булькотня. И ноги сохнут. И еще волос из ушей прет: черный, толстый, и дух от него нехороший.
Бенедикт вздохнул: на работу пора; запахнул зипун, заложил дверь избы деревянным брусом и еще палкой подоткнул. Красть в избе нечего, но уж так он привык. И матушка, покойница, всегда так делала. В старину, до Взрыва, – рассказывала, – все дверито свои запирали. От матушки и соседи этому обучились, оно и пошло. Теперь вся их слобода запирала двери палками. Может, это своеволие, конечно.
На семи холмах раскинулся городок ФедорКузьмичск, родная сторонка, и шел Бенедикт, поскрипывая свежим снежком, радуясь февральскому солнышку, любуясь знакомыми улочками. Там и сям – черные избы вереницами, – за высокими тынами, за тесовыми воротами; на кольях каменные горшки сохнут, или жбаны деревянные; у кого терем повыше, у того и жбаны поздоровей, а иной целую бочку на кол напялит, в глаза тычет: богато живу, голубчики! Такой на работу не пешедралом трюхает, а норовит в санях проехаться, кнутом помахивает; а в сани перерожденец запряжен, бежит, валенками топочет, сам бледный, взмыленный, язык наружу. Домчит до рабочей избы и встанет как вкопанный, на все четыре ноги, только мохнатые бока ходуном ходят: хыхы, хыхы.
А глазами так и ворочает, так и ворочает. И зубы скалит. И озирается…
Ай, ну их к лешему, перерожденцев этих, лучше от них подальше. Страшные они, и не поймешь, то ли они люди, то ли нет: лицо вроде как у человека, туловище шерстью покрыто, и на четвереньках бегают. И на каждой ноге по валенку. Они, говорят, еще до Взрыва жили, перерожденцыто. А все может быть.
Морозец нынче, изо рта парок пыхает, и борода вся заиндевевши. А все равно благодать! Избы стоят крепкие, черные, вдоль заборов – высокие сугробы, и к каждымто воротам тропочка протоптана. Холмы плавно сбегают вниз и плавно подымаются, белые, волнистые; по заснеженным скатам скользят сани, за санями – синие тени, и снег хрустит всеми цветами, а за холмами солнышко встает и тоже играет радужным светом в синем небе. Прищуришься – от солнышка лучи идут кругалями, поддашь валенком пушистый снег – он и заискрится, словно спелые огнецы затрепетали.
Бенедикт подумал об огнецах, вспомнил матушку и вздохнул: вот изза тех огнецов и преставилась, сердешная. Ложными оказались.
На семи холмах лежит городок ФедорКузьмичск, а вокруг городка – поля необозримые, земли неведомые. На севере – дремучие леса, бурелом, ветви переплелись и пройти не пускают, колючие кусты за порты цепляют, сучья шапку с головы рвут. В тех лесах, старые люди сказывают, живет кысь. Сидит она на темных ветвях и кричит так дико и жалобно: кыысь! кыысь! – а видеть ее никто не может. Пойдет человек так вот в лес, а она ему на шеюто сзади: хоп! и хребтину зубами: хрусь! – а когтем главнуюто жилочку нащупает и перервет, и весь разум из человека и выйдет. Вернется такой назад, а он уж не тот, и глаза не те, и идет не разбирая дороги, как бывает, к примеру, когда люди ходят во сне под луной, вытянувши руки, и пальцами шевелят: сами спят, а сами ходят. Поймают его и ведут в избу, а иной раз для смеху поставят ему миску пустую, ложку в руку вторнут: ешь; он будто и ест, из пустойто миски, и зачерпывает, и в рот несет, и жует, а после словно хлебом посудину обтирает, а хлебато в руке и нет; ну, родня, ясно, со смеху давится. Такой сам ничего делать не может, даже оправиться не умеет: каждый раз ему заново показывай. Ну, если жене или там матери его жалко, она его с собой в поганый чулан водит; а ежели за ним приглядеть некому, то он, считай, не жилец: как пузырь лопнет, так он и помирает.
Вот чего кысьто делает.
На запад тоже не ходи. Там даже вроде бы и дорога есть – невидная, вроде тропочки. Идешьидешь, вот уж и городок из глаз скрылся, с полей сладким ветерком повевает, всето хорошо, всето ладно, и вдруг, говорят, как встанешь. И стоишь. И думаешь: куда же это я идуто? Чего мне там надо? Чего я там не видел? Нешто там лучше? И так себя жалко станет! Думаешь: а позадито моя изба, и хозяюшка, может, плачет, изпод руки вдаль смотрит; по двору куры бегают, тоже, глядишь, истосковались; в избе печка натоплена, мыши шастают, лежанка мягкая… И будто червырь сердце точит, точит… Плюнешь и назад пойдешь. А иной раз и побежишь. И как завидишь издали родные горшки на плетне, так слеза и брызнет. Вот не дать соврать, на аршин брызгает! Право!..
На юг нельзя. Там чеченцы. Сначала все степи, степи – глаза вывалятся смотреть, – а за степями чеченцы. Посреди городка стоит дозорная башня с четырьмя окнами, и во все четыре окна смотрят стражи. Чеченцев высматривают. Не столько они конечно, смотрят, сколько болотную ржавь покуривают да в палочку играют. Зажмет ктонибудь в кулаке четыре палочки: три длинных, одну короткую. Кто короткую вытянет – тому щелбан. Но бывает, и в окошко поглядывают. Если завидят чеченцев, велено кричать: "Чеченцы! Чеченцы!", тогда народ со всех слобод сбежится, палками в горшки бить начнет, чеченцев стращать. Те и шуганутся подальше.
Раз так двое с юга подступили к городку: старик со старухой. Мы в горшки колотим, топочем, кричим, а чеченцам хоть бы что, только головами вертят. Ну, мы, – кто посмелей,– вышли им навстречу с ухватами, веретенами, кто с чем. Что, дескать, за люди и зачем пожаловали.
– Мы, голубчики, с юга. Вторую неделю идем, совсем обезножили. Пришли менять сыромятные ремешки, может у вас товар какой.
А какой у нас товар. Сами мышей едим. "Мыши – наша опора", так и Федор Кузьмич, слава ему, учит. Но народ у нас жалостливый, собрали по избам кто чего, выменяли на ремешки и отпустили их с Богом. После много о них разговору было: все вспоминали, какие они из себя, да что за сказки рассказывали, да зачем они к намто шли.
Ну, из себя они как мы, обычные: старик седой, в лаптях, старушка в платочке, глазки голубенькие, на голове – рожки. А сказки у них были долгие да печальные: хоть Бенедикт тогда мал был да глуп, но слушал во все уши.
Будто лежит на юге лазоревое море, а на море на том – остров, а на острове – терем, а стоит в нем золотая лежанка. На лежанке девушка, один волос золотой, другой серебряный, один золотой, другой серебряный. Вот она свою косу расплетает, все расплетает, а как расплетет – тут и миру конец.
Наши слушалислушали, потом:
– Что, дескать, значит слово такое: "золотой", и что – "серебряный"?
А они:
– "Золотой" – это вроде как огонь, а "серебряный" – как лунный свет, или же, к примеру, как огнецы светятся.
Наши:
– А, ясно. Ну еще расскажите.
А чеченцы:
– Есть большая река, отсюда пешего ходу три года. В той реке живет рыба – голубое перо. Говорит она человеческим голосом, плачет и смеется, и по той реке тудасюда ходит. Вот как она в одну сторону пойдет да засмеется – заря играет, солнышко на небо всходит, день настает. Пойдет обратно – плачет, за собой тьму ведет, на хвосте месяц тащит, а часты звездочки – той рыбы чешуя.
Наши:
– А не слыхать, отчего зима бывает и отчего лето?
Старуха говорит:
– А не слыхивали, милые, врать не буду, не слыхивали. А тому, правда, многие дивятся: зачем бы зима, когда лето куда слаще. Видно, за грехи наши.
Но старик головой покрутил:
– Нет, – говорит, – на все доложно быть свое объяснение из природы. Мне, – говорит, – один прохожий человек разъяснял. На севере стоит дерево вышиной до самых туч. Само черное, корявое, а цветики на нем белые, мааахонькие, как соринки. На дереве мороз живет, сам старый, борода за кушак заткнута. Вот как к зиме дело, как куры в стаи собьются да на юг двинутся, так мороз за дело принимается: с ветки на ветку перепрыгивает, бьет в ладоши да приговаривает: дудуду, дудуду! А потом как засвищет: фщщщ! Тут ветер подымается, и те белые цветы на нас сыплет: вот вам и снег. А вы говорите: зачем зима.
Наши голубчики говорят:
– Да, это правильно. Это так, должно быть. А ты вот, дедуля, неужто не боишься по дорогам ходить? Как же ночьюто? Не встречал ли лешего?
– Ой, встречал! – говорит чеченец. – Совсем близко видел, вот как вас, к примеру. Вот слушайте. Захотелось моей старухе огнецов покушать. Принеси да принеси. А огнецы в тот год поспели сладкие, тянучие. Я и пойди. Один.
– Как один? – опешили наши.
– А вот так! – похвастался чуженин. – Ну, слушайте дальше. Иду я себе, иду, а тут стемнело. Не то, чтобы очень, а так, серенько стало. Иду это я на цыпочках, чтобы огнецов не спугнуть, вдруг: шушушу! Что такое. Посмотрел – никого. Опять иду. Тут опять: шушушу. Будто кто по листьям ладонью водит. Я оглянулся – опять никого. Еще шаг шагнул. И вдруг он прямо передо мной. Вот только что ничего не было, и вот уж он тут. Вот – руку протяни. И ведь небольшой такой. Может, мне по пояс али по титьки будет. Весь будто из старого сена свалян, глазки красным горят, а на ногах – ладоши. И он этими ладошами по земле притупывает да приговаривает: тяпатяпа, тяпатяпа, тяпатяпа… Ой, и бежал же я!.. Не знаю, как и дома очутился. Так моей старухе огнецов и не досталось.
Тут детишки, которые слушали, просят:
– Расскажи, дедушка, какую еще нечисть в лесу видать.
Налили старику квасу яичного, он и начал:
– Был я тогда молодой, горячий. Ничего не боялся. Раз три бревна вместе лыком обвязал, на воду спустил, – а речка у нас быстрая, широкая, – сел на них и плыву. Право слово! Бабы на берег сбежались, крик, визг, все как положено. Где же видано, чтобы человек по воде плавал? Это теперь, говорят, бревно долбят да на воду спускают. Коли не врут, конечно.
– Не врут, не врут! Это наш Федор Кузьмич придумал, слава ему! – кричат наши, а Бенедикт громче всех.
– Федор Кузьмич так Федор Кузьмич. Мы не знаем. Не ученые. Речь не об том. Ничего, я говорю, не боялся. Ни русалок, ни пузыря водяного, ни кочевряжки подкаменной. Я даже рыбкувертизубку ведром поймал.
– Ну уж это… – наши говорят. – Это уж ты, дед, заврался.
– Правду говорю! Вот и старуха моя не даст соврать!
– Верно, – старуха говорит. – Было. Ой же я его ругала! Ведро опоганил, сжечь пришлось. А новое ведь пока выдолбишь, пока продубишь да просмолишь, да по три раза просушишь, да ржавью окуришь, да синим песком натрешь, – всето я рученьки пообломала, надрываючись. А ему, вишь, доблесть одна. Потом вся деревня на него смотреть ходила. Кто и опасался.
– Естественно, – наши говорят.
Старикто доволен.
– Зато, может, я один такой, – хвастает. – Чтоб вертизубку так близко видеть, – вот как вас, к примеру, – и живым остаться. Что вы!.. Я богатырь был. Силища! Бывало, каак заору! Пузыри в окнах лопаются. А сколько я ржави зараз выпить мог! Бочку усаживал.
А Бенедиктова матушка, – она тут же сидела, – губы поджала и говорит:
– А конкретную пользу вы из своей силы извлекали? Чтонибудь общественнополезное для коммуны сделали?
Старик обиделся.
– Я, голубушка, в молодыето годы мог на одной ноге отсюда как вон до того пригорка допрыгать! А не пользу. Я, говорю тебе, бывало как гаркну, – солома с крыш валится. У нас все в роду такие. Богатыри. Вот старуха не даст соврать: у меня если мозоль али чирей вскочит, – аж с кулак. Не меньше. У меня, я тебе скажу, прыщи вот такие были. Вот такие. А ты говоришь. Да если хочешь знать, у меня батя, бывало, голову почешет – с полведра перхоти натрясет.
– Да ладно вам! – шумят наши. – Ты, дедуль, про нечисть обещал.
Но дед, видно, не на шутку обозлился.
– Ничего говорить не буду. Приходят тут слушать… так слушай! А не подъелдыкивай. Всю, понимаешь, мечту разворотила. Небось, из Прежних, по говору чую.
– Это точно, – наши на матушку косятся. – Из Прежних… Давай, дедушка, начинай.
Рассказал еще чеченец про страсти лесные, про то, как тропинки различать: которые всамделишные, а которые – морок один, зеленый пар, травяная кудель, волшебство и наваждение, – все приметы доложил; про то, как русалка на заре поет, кулдычет водяные свои песни: поначалу низко так, глубоко возьмет: ы,ы,ы,ы,ы, – потом выше забирает: оуааа, оуааа, – тогда держись, гляди в оба, не то в реку затянет, – а уж когда песня на визг пойдет: ййих! ййих! – тут уж беги, мужик, без памяти. Рассказал про лыко заговоренное, и как его опасаться надо; про Рыло, что народ за ноги хватает; и про то, как ржавь самую лучшую ищут.
Тут Бенедикт высунулся.
– Дедушка, а кысь видели?..
Посмотрели на него все, как на дурака. Помолчали. Ничего не ответили.
Проводили бесстрашного старика, и опять в городке тишина. Дозор усилили, но больше на нас с юга никто не нападал.
Нет, мы все больше на восход от городка ходим. Там леса светлые, травы долгие, муравчатые. В травах – цветики лазоревые, ласковые: коли их нарвать, да вымочить, да побить, да расчесать, – нитки прясть можно, холсты ткать. Покойная матушка на этот промысел непроворная была, все у нее из рук валилось. Нитку сучит, – плачет, холсты ткет, – слезами заливается. Говорит, до Взрыва все иначе было. Придешь, говорит, в МОГОЗИН, – берешь что хочешь, а не понравится, – и нос воротишь, не то, что нынче. МОГОЗИН этот у них был вроде Склада, только там добра больше было, и выдавали добро не в Складские дни, а цельный день двери растворены стояли.

Читается за 9 минут, оригинал - 8 ч

Иллюстрация О. Пащенко

Очень кратко

Сатирический сказ о своеобразном русском избяном «рае», появившемся после Взрыва в ХХ веке. Взрыв разрушил скрепы цивилизации и стал причиной мутации русского языка и самих людей.

Все главы названы буквами старорусского алфавита.

Действие развора­чивается в Москве после Взрыва в двадцатом веке. С тех пор прошло более двухсот лет. Столица зовётся по имени главного начальника - Наибольшего Мурзы, сейчас Фёдор-Кузьмичск. Всё у простых голубчиков, благодаря Фёдору Кузьмичу, слава ему: придумал буквы, колесо, мышей ловить, коромысло. За ним малые мурзы стоят, над голубчиками-то.

Многие, кто родился после Взрыва, имеют Последствия: например, полтора лица, или уши по всему телу, или гребешки петушиные, или ещё что. Остались после Взрыва и Прежние - те, кто до него ещё был. Третье столетие уже живут и не стареют. Вон, как матушка Бенедикта: двести тридцать лет прожила, а всё молодая была, пока не отравилась. Истопник главный, что в каждый дом огонь приносит, Никита Иваныч, тоже из Прежних. Он до Взрыва совсем стариком уже был, кашлял всё. А теперь дыхнёт огнём как, так и будет тепло в домах: весь Фёдор-Кузьмичск от него зависит. Бенедикт тоже хотел Истопником стать, да мать настояла, что бы в писцы сын пошёл: у неё ОНЕВЕРСЕТЕЦКОЕ АБРАЗАВАНИЕ было, пусть и Беня грамоту знает. Отец чуть что мать за волосы таскать, «а соседи - ни гу-гу: правильно, муж жену учит».

По дороге на работу встречает Бенедикт перерожденцев: «Страшные они, и не поймёшь, то ли они люди, то ли нет: лицо вроде как у человека, туловище шерстью покрыто, и на четвереньках бегают. И на каждой ноге по валенку. Они, говорят, еще до Взрыва жили, перерожденцы-то».

Но самое страшное - это Кысь: «Пойдет человек так вот в лес, а она ему на шею-то сзади: хоп! и хребтину зубами: хрусь! - а когтем главную-то жилочку нащупает и перервет, и весь разум из человека и выйдет. Вернется такой назад, а он уж не тот, и глаза не те, и идёт не разбирая дороги, как бывает, к примеру, когда люди ходят во сне под луной, вытянувши руки, и пальцами шевелят: сами спят, а сами ходят». Правда, Никита Иваныч говорит, что никакой Кыси нет, мол, напридумывали по невежеству.

Ударяют в колотушку - начинается в Избе рабочий день. Бенедикт переписывает на бересте сочинения Наибольшего Мурзы, Фёдора Кузьмича, слава ему. Про Колобка или про Рябу. Или стихи какие. Рисунки рисует Оленька, краса ненаглядная, «в шубку заячью одета, в санях на работу ездит - видно, семья знатная».

Существуют и старые книги, что в Прежние времена печатались. В темноте они светятся, вроде как от радиации. Болезнь, Боже упаси, Боже упаси, может от них быть: как прознают, что голубчик какой книгу старопечатную у себя держит, за ним Санитары на Красных Санях едут. Санитаров все ужасти как боятся: после их лечения никто домой не вернулся. У матери Бени была книга старопечатная, да отец сжёг её.

Ударяют в Колотушку - обед. Все идут в Столовую Избу есть мышиный суп. Сотрудница - страшна голубушка с гребешками петушиными! - обедает вместе с Бенедиктом за столом. Любит искусство она, стихов много знает. Спрашивает про «коня», который упоминается в стихах Фёдора Кузьмича - слово-то незнакомое. Это мышь, наверное, отвечает Бенедикт. Она говорит, что у Фёдора Кузьмича, слава ему, будто разные голоса звучат в разных стихах.

Как-то приехал в Рабочую Избу Фёдор Кузьмич, слава ему. Наибольший Мурза Бене по колено - росточком мал. Оленьке на коленки - прыг! И все внимают, благоговеют. А в Избе как на грех огонь погас - нетути. Послали за Главным Истопником. Фёдор Кузьмич, слава ему, картину свою в Избу подарил - «Демон» называется. Опосля явился Никита Иваныч - огнём хыхнул, чтобы тепло стало. Никого он не боится, а огонёк всегда при нём. Хоть весь блин земной спалить может!

Выходит Указ Наибольшего Мурзы праздновать Новый Год 1 Марта. Бенедикт готовится: ловит дома мышей, потом меняет их на рынке на разные вкусности. Можно мышей и на книги берестовые обменять. Можно за бляшки купить. За бляшками стоят с ночи в очередях - за работу получают. Коль кто заснул - его под микитки возьмут да в конец очереди отволокут. А проснётся - ничего не знают. Ну тут крики, драки, увечья всякие. Потом с полученных бляшек налог государству уплатить, уже в другом окошке.

Да насладиться гостинцами не выходит: уже в избе мерещится Бене, будто бы Кысь подступает. А тут как раз Никита Иваныч стучится в двери - спасает, родимый, от Кыси. Неделю Бенедикт проводит в лихорадке, Новый Год пропускает. Никита Иваныч всё время с ним - готовит еду, ухаживает. Эх, семья нужна Бене, баба. Чтоб на «фелософию» не отвлекаться. Он, правда, ходит к бабам крутиться да кувыркаться. Но это не то.

Тут указ новый выходит: 8 Марта всех баб поздравлять и не колошматить. Бенедикт и поздравляет в этот день всех баб на работе, в том числе и Оленьку, просит её руки и сердца. «Беру» - отвечает лапушка согласием.

Баба с гребешками в гости зовёт. У себя в избе она показывает Бене старопечатную книгу. То, что они переписывают, не Фёдор Кузьмич сочинил, а разные прежние люди - Никита Иваныч рассказал. И нет никакой Болезни от книг-то старых. Перепуганный Бенедикт убегает.

Никита Иваныч надежды возлагает на Беню - мол, матушка образованная была, есть и у сына задатки. Просит его вытесать из дерева какого-то пушкина. Пушкин - наше всё, говорит. Многого Бенедикт не понимает - то словами незнакомыми ругаются эти Прежние, то шутки им не нравятся. А какие игры чудесные есть! Поскакалочки, например. Один в темноте прыгает на других с печи. Сломает кому что, а коли ни на кого не прыгнет, сам расшибётся:

Помаленьку начинает работать Беня над пушкиным-то. Обнаруживается, что у Бени хвостик есть: это что, последствие? У нормального человека его быть не должно. Приходится согласиться отрубить его.

Он знакомится с Оленькиными родителями. Выясняется, что отец её - Главный Санитар. У всего семейства когти, под столом скребут: Последствие такое.

После свадьбы он переезжает в огромный терем к родителям жены. На работу ходить перестал: а зачем? Тесть просвещает его: люди жгут печатные книги от невежества. Теперь Бенедикт пользуется огромной библиотекой старых книг и читает запоем всё подряд. «Илиада», «Попка дурак. Раскрась сам», «Электрическая тяга», «Чёрный принц», «Чиполлино», «Пчеловодство», «Красное и чёрное», «Голубое и зелёное», «Багровый остров» - в его распоряжении. Прочитав все книги, он приходит в ужас: что теперь делать-то?! Наконец замечает жену: неделю куролесит с Оленькой, а потом вновь начинает скучать.

Беня с тестем едет на Санитарных Санях по людям - книги изымать. Одного голубчика Бенедикт нечаянно убивает крюком. Ищет у всех. Отчаявшись, приходит Беня просить у Никиты Иваныча. Но Истопник не даёт книги: азбуку жизненную, говорит, ещё не освоил.

Тесть подбивает Бенедикта совершить революцию. Они убивают Фёдора Кузьмича, слава ему, скидывают тирана. Тесть становится начальником - Генеральным Санитаром, пишет первый указ: «Жить буду в Красном Тереме с удвоенной охраной», «На сто аршин не подходи, кто подойдёт - сразу крюком без разговоров». Город отныне будет величаться его именем. Второй указ о свободах:

Решили: будет свобода собраний - по трое, не больше. Бенедикт поначалу хочет разрешить читать голубчикам старопечатные книги, а потом передумывает: небось, листы будут вырывать или книгами кидаться. Неча!

У Оленьки рождается тройня. Один из отпрысков - комок, сразу падает и катится в какую-то щель. Так и пропадает. Бенедикт и тесть ссорятся, зять от Главного Санитара всё отсаживается: пахнет дурно у того изо рта. Тесть в отместку называет Беню Кысью. А ведь и правда: даже хвост у Бени был! И жилочку у человека нащупал!

Генеральный Санитар решает казнить Никиту Иваныча, не нужен более Истопник. Один перерожденец знает, где бензин можно добыть, Санитар из глаз искру от луча пустит - и будет огонь.

Истопника привязывают к пушкину и хотят поджечь. Но он выпускает пламя и сжигает весь Фёдор-Кузьмичск. Бенедикт спасается в яме от пожара и спрашивает: «Вы чего не сгорели-то?» - «А неохота». Никита Иваныч с товарищем из Прежних поднимаются в воздух.

Татьяна Толстая

Бенедикт натянул валенки, потопал ногами, чтобы ладно пришлось, проверил печную вьюшку, хлебные крошки смахнул на пол – для мышей, окно заткнул тряпицей, чтоб не выстудило, вышел на крыльцо и потянул носом морозный чистый воздух. Эх, и хорошо же! Ночная вьюга улеглась, снега лежат белые и важные, небо синеет, высоченные клели стоят – не шелохнутся. Только черные зайцы с верхушки на верхушку перепархивают. Бенедикт постоял, задрав кверху русую бороду, сощурился, поглядывая на зайцев. Сбить бы парочку – на новую шапку, да камня нету.

И мясца поесть бы неплохо. А то все мыши да мыши – приелись уже.

Если мясо черного зайца как следует вымочить, да проварить в семи водах, да на недельку-другую на солнышко выставить, да упарить в печи, – оно, глядишь, и не ядовитое.

Понятно, если самочка попадется. Потому как самец, его вари, не вари, – он все такой же. Раньше-то не знали, ели и самцов с голодухи. А теперь дознались: кто их поест, – у того на всю жизнь в грудях хрипы и булькотня. И ноги сохнут. И еще волос из ушей прет: черный, толстый, и дух от него нехороший.

Бенедикт вздохнул: на работу пора; запахнул зипун, заложил дверь избы деревянным брусом и еще палкой подоткнул. Красть в избе нечего, но уж так он привык. И матушка, покойница, всегда так делала. В старину, до Взрыва, – рассказывала, – все двери-то свои запирали. От матушки и соседи этому обучились, оно и пошло. Теперь вся их слобода запирала двери палками. Может, это своеволие, конечно.

На семи холмах раскинулся городок Федор-Кузьмичск, родная сторонка, и шел Бенедикт, поскрипывая свежим снежком, радуясь февральскому солнышку, любуясь знакомыми улочками. Там и сям – черные избы вереницами, – за высокими тынами, за тесовыми воротами; на кольях каменные горшки сохнут, или жбаны деревянные; у кого терем повыше, у того и жбаны поздоровей, а иной целую бочку на кол напялит, в глаза тычет: богато живу, голубчики! Такой на работу не пешедралом трюхает, а норовит в санях проехаться, кнутом помахивает; а в сани перерожденец запряжен, бежит, валенками топочет, сам бледный, взмыленный, язык наружу. Домчит до рабочей избы и встанет как вкопанный, на все четыре ноги, только мохнатые бока ходуном ходят: хы-хы, хы-хы.

А глазами так и ворочает, так и ворочает. И зубы скалит. И озирается…

Ай, ну их к лешему, перерожденцев этих, лучше от них подальше. Страшные они, и не поймешь, то ли они люди, то ли нет: лицо вроде как у человека, туловище шерстью покрыто, и на четвереньках бегают. И на каждой ноге по валенку. Они, говорят, еще до Взрыва жили, перерожденцы-то. А все может быть.

Морозец нынче, изо рта парок пыхает, и борода вся заиндевевши. А все равно благодать! Избы стоят крепкие, черные, вдоль заборов – высокие сугробы, и к каждым-то воротам тропочка протоптана. Холмы плавно сбегают вниз и плавно подымаются, белые, волнистые; по заснеженным скатам скользят сани, за санями – синие тени, и снег хрустит всеми цветами, а за холмами солнышко встает и тоже играет радужным светом в синем небе. Прищуришься – от солнышка лучи идут кругалями, поддашь валенком пушистый снег – он и заискрится, словно спелые огнецы затрепетали.

Бенедикт подумал об огнецах, вспомнил матушку и вздохнул: вот из-за тех огнецов и преставилась, сердешная. Ложными оказались.

На семи холмах лежит городок Федор-Кузьмичск, а вокруг городка – поля необозримые, земли неведомые. На севере – дремучие леса, бурелом, ветви переплелись и пройти не пускают, колючие кусты за порты цепляют, сучья шапку с головы рвут. В тех лесах, старые люди сказывают, живет кысь. Сидит она на темных ветвях и кричит так дико и жалобно: кы-ысь! кы-ысь! – а видеть ее никто не может. Пойдет человек так вот в лес, а она ему на шею-то сзади: хоп! и хребтину зубами: хрусь! – а когтем главную-то жилочку нащупает и перервет, и весь разум из человека и выйдет. Вернется такой назад, а он уж не тот, и глаза не те, и идет не разбирая дороги, как бывает, к примеру, когда люди ходят во сне под луной, вытянувши руки, и пальцами шевелят: сами спят, а сами ходят. Поймают его и ведут в избу, а иной раз для смеху поставят ему миску пустую, ложку в руку вторнут: ешь; он будто и ест, из пустой-то миски, и зачерпывает, и в рот несет, и жует, а после словно хлебом посудину обтирает, а хлеба-то в руке и нет; ну, родня, ясно, со смеху давится. Такой сам ничего делать не может, даже оправиться не умеет: каждый раз ему заново показывай. Ну, если жене или там матери его жалко, она его с собой в поганый чулан водит; а ежели за ним приглядеть некому, то он, считай, не жилец: как пузырь лопнет, так он и помирает.

Вот чего кысь-то делает.

На запад тоже не ходи. Там даже вроде бы и дорога есть – невидная, вроде тропочки. Идешь-идешь, вот уж и городок из глаз скрылся, с полей сладким ветерком повевает, все-то хорошо, все-то ладно, и вдруг, говорят, как встанешь. И стоишь. И думаешь: куда же это я иду-то? Чего мне там надо? Чего я там не видел? Нешто там лучше? И так себя жалко станет! Думаешь: а позади-то моя изба, и хозяюшка, может, плачет, из-под руки вдаль смотрит; по двору куры бегают, тоже, глядишь, истосковались; в избе печка натоплена, мыши шастают, лежанка мягкая… И будто червырь сердце точит, точит… Плюнешь и назад пойдешь. А иной раз и побежишь. И как завидишь издали родные горшки на плетне, так слеза и брызнет. Вот не дать соврать, на аршин брызгает! Право!..

На юг нельзя. Там чеченцы. Сначала все степи, степи – глаза вывалятся смотреть, – а за степями чеченцы. Посреди городка стоит дозорная башня с четырьмя окнами, и во все четыре окна смотрят стражи. Чеченцев высматривают. Не столько они конечно, смотрят, сколько болотную ржавь покуривают да в палочку играют. Зажмет кто-нибудь в кулаке четыре палочки: три длинных, одну короткую. Кто короткую вытянет – тому щелбан. Но бывает, и в окошко поглядывают. Если завидят чеченцев, велено кричать: «Чеченцы! Чеченцы!», тогда народ со всех слобод сбежится, палками в горшки бить начнет, чеченцев стращать. Те и шуганутся подальше.

Раз так двое с юга подступили к городку: старик со старухой. Мы в горшки колотим, топочем, кричим, а чеченцам хоть бы что, только головами вертят. Ну, мы, – кто посмелей, – вышли им навстречу с ухватами, веретенами, кто с чем. Что, дескать, за люди и зачем пожаловали.

– Мы, голубчики, с юга. Вторую неделю идем, совсем обезножили. Пришли менять сыромятные ремешки, может у вас товар какой.

А какой у нас товар. Сами мышей едим. «Мыши – наша опора», так и Федор Кузьмич, слава ему, учит. Но народ у нас жалостливый, собрали по избам кто чего, выменяли на ремешки и отпустили их с Богом. После много о них разговору было: все вспоминали, какие они из себя, да что за сказки рассказывали, да зачем они к нам-то шли.

Татьяна ТОЛСТАЯ. Кысь

[отрывок]

УК

…Старопечатных книг у тестя – целый склад. Когда Бенедикт доступ к книгам-то получил – и-и-и-и-и-и! – глаза-то у него так и разбежались, ноги подкосились, руки затряслись, а в голове паморок сделался. Горница такая просторная, на самом верхнем этаже, и с окнами, а вдоль стен все полки, полки, полки, а на полках-то все книги, книги, книги! И большие, и маленькие, всякие. Которые совсем с ладошку, – а буквы в них большие. А которые большие – а буквы в них малые. Есть книги, – а в них картинки, да не простые, а цветные! Право слово, цветные! Цельная книга цветных картинок, а на них бабы голые, розовые, – и на траве сидят, и на тубарете, и в раскорячку, и по-всякому! Которые тощие, как метла, а другие ничего, полненькие. Одна вон на лежанку лезет и одеялку откинула, – ничего бабец. Ничего.
Полистал дальше, – мужики какие-то идут себе куда-то, идут, идут, с граблями, – должно, репу сажать.
Потом море, а на нем ладья, а над ней на палках простыни. Видать, постирушку затеяли и сушат. Но дак оно и удобно: вон в море воды сколько.
Опять отлистал назад, где баба на лежанку лезет. Хорошая баба. Вроде Оленьки, только личико без сметаны.
Потом еще много голубчиков на зверях сидят, – звери эти вроде козляка, но без бороды. Тесть сказал: это конь. Конь. Ага. Это, значит, вот он какой, конь. Страшный какой. Но а эти-то сели на него и не боятся.
Потом цветы цветные. Горшок, а из него цветы торчат. Это скучно. Потом вообще все закалякано, не разбери поймешь чего. Тоже скучно. Потом еще полистал, а там картинка такая: ничего на картинке нет, один лист белый, а посередь черная дыра квадратная. Больше ничего. Вроде как конец всему. Смотрел на дыру, смотрел, – вдруг так что-то страшно стало, как во сне. Захлопнул быстро книгу и бросил.
В других книгах тоже картинок без числа. Бенедикт три дня на полу сидел, листал. Чего только не нарисовано, и-и-и, Боже ты мой, Господи! Девушки такие приятные с дитем сидят, смеются, а вдали белые дороги, зеленые холмы, а на холмах города горкой, светлые такие, голубые али розовые, как заря. Мужики сурьезные, важные, на голове шапка блином, на грудях цепь желтая, рукава пышные, как у бабы. А то целая толпа голубчиков, и ребятенки малые с ними, а только все голые, только тряпки цветные на них накручены, и будто летят куда вверх, а цветов да венков набрали, – ужасти. А должно, на прополку всем семейством ходили, а лихие люди их ограбимши, зипуны-то посрывамши.
Раз знакомое что-то на глаза попалось – никак, «Демон». Точно. Это что Федор Кузьмич в дар преподнес. Бенедикт долго сидел – аж ноги затекли, смотрел на «Демона», думал. Вот одно дело других слушать, а совсем другое – самому видеть: точно это, не наврали, не Федор Кузьмич книги пишет, а другие голубчики. Вот приглянулся, видать, Федору Кузьмичу, слава ему, этот демон, он хвать – и выдрал картинку-то из книги-то. Вот ведь какой, – маленький, да удаленький. А как-то горько: обманул Бенедикта, обставил, за дурака посчитал.
После этих книжек сны снились цветные, с сердцебиением. Все больше холмы зеленые, муравой укрытые, да дорога, а будто бежит Бенедикт по той дороге легкими ногами, и сам дивится: до чего бежать-то легко стало! А на холмах деревья, а тень от них резная да бегучая: солнце сквозь листья играет, на мураве пляшет. А он бежит себе да смеется: вот до чего же легко, рассказать бы кому! А никого и нетути, все будто попрятамшись. А тоже ничего: когда надо, выйдут, вместе с Бенедиктом смеяться будут! А куда он бежит, он не знает, а только ждет его кто-то и радуется, похвалить хочет: хороший Бенедикт, хороший!..
А то будто он вроде как летать умеет. Невысоко, правда, и недолго, но все-таки. Это тоже на дороге, но вроде темно. И тепло. Лето, стало быть. Вот будто на Бенедикте штаны белые, и рубаха белая тож. И вот будто он понял: ежели ногой от земли оттолкнуться, а потом спину-то эдак прогнуть, а руками в стороны разводить по-лягушачьи, то прямо по воздуху плыть можно, аршин десять можно проплыть. А потом сила эта вроде как иссякает, дак опять ногой оттолкнуться, и опять плыви. И будто Бенедикт это кому-то показывает, разъясняет. Вот, дескать, как это просто, только спину прогнуть, а животом к земле, а руками, дескать, вот эдак. Проснешься – вот жалость: умел ведь летать-то, а к утру забыл.
А раз приснилось, будто хвост у него вырос кружевной да резной, весь белый, как у Княжьей Птицы. Вот он голову через плечо обернул и на свой хвост смотрит… А в горнице темновато и прохладно, и окошко низкое. И солнце в окошко утренним светом бьет и по белым перьям мелкой радугой дробится, дрызгами искристыми. А он хвост то распустит, то снова подберет, и смотрит, как искры по белому играют, как вот снег бывает пушистый, летучий. И уж так ему этот хвост нравится, так уж нравится, – сейчас бы пригнуться, да в окно порхнуть, да на ветку, да по ветке пройтись: ко-ко-ко. Да только хвост этот немного болит, и ходить с ним несподручно. Вот уж он не у окошка, а по лестнице какой-то спускается, а хвост за ним шуршит, по ступеням волочится, тугой такой, прохладный, и еще пышнее стал. И входит Бенедикт в горницу, а там семья. За столом сидят и смотрят… Лаптями елозят. И смотрят так сурово, с осуждением, али гневом, на Бенедикта. Бенедикт тоже смотрит – а он голый. Забыл штаны надеть, али потерял, али что. А надо обедать. Вот он за стол садится, и хочет хвостом срамоту прикрыть, и так, и эдак, а не выходит, потому как хвост короток. Как же так: сейчас ведь длинный был, волочился, а тут вдруг короток. Он его руками-то нашаривает, голову вывертывает, из подмышки на него смотрит, а хвост уж не тот. Потемнел, и рябой весь, и перья в руках остаются: тронешь – отваливаются…
Вот чудь какая приснится! – не знаешь, что и думать. А когда все книги с картинками пересмотрел, за другие взялся. Сначала глаз старопечатные буквы не брал, вроде как соскакивал. А потом приноровился, будто так и надо. Будто Бенедикт всю жизнь только и делал, что запрещенные книжки читал! Сначала хватал все без разбора, а потом решил в этом деле порядок навести. Все подсчитать и по порядку расставить. Книги с полок сгреб на пол и по-своему все переделал. Первое время по цвету книжки расставлял: в этот угол желтые, в тот – красные. Не то что-то. Потом по размеру книжки ставил: большие – туда, малые – сюда. Самому не понравилось; а почему не понравилось, потому что на каждой книжке, слышь, на коробке ее обозначено: кто писал. Скажем, Жюль Верн. Так он и большую книжку, коричневую, сочинил, и малую, синенькую. Как их в разные углы пихнешь? – их надо вместе. Потом закавыка вышла: есть книжки, а называется журнал, а там не один голубчик сочинямши, а целых десять, да каждый – свое. Эти журналы надо тоже вместе, по цыфрам: сначала номер один, потом номер два, а потом, – что же? – надо номер три, а третьего-то и нет, а сразу семь. Что такое? А нету! Вот досада-то. Может, где завалялось, потом отыщется. А журналы разные, а названия у них чудные, которые понятные, которые нет. Вот «Звезда», это понятно. Это ж дураком надо быть, чтоб не понять.
А вот «Кодры», что за «Кодры»? А должно, ошибка вышла, а надо: «кадры». А Тетеря так девушек встречных называет. Бенедикт чернил из ржави сварил, палочку обстругал, навел порядок, все переправил. А в этом журнале про девушек, правда, много понаписано.
А вот есть «Вопросы литературы». Бенедикт посмотрел: никаких там вопросов, одни ответы. А должно, был номер с вопросами, да пропал. Тоже жалко.
А есть журнал «Картофель и овощи», с картинками. А есть «За рулем». А есть «Сибирские огни». А есть «Синтаксис», слово какое-то вроде как непристойное, а что значит, не понять. Должно, матерное. Бенедикт пролистал: точно, матерные слова там. Отложил: интересно. На ночь почитать.
А есть «Задушевное слово». «Вестник Европы». «Весы». Эти какие-то не такие, сильно плесенью пахнут, но это неважно, а вот там среди букв, почитай, в каждом слове, еще какие-то буквы, науке неизвестные. Бенедикт думал, это не по-нашему, а по-кохинорски, а потом приловчился читать, и ничего, перестал лишние буквы замечать, будто их и нету.
А некоторые голубчики расстарались, сочинили книги аккуратненькие, одинакового размера и в одинаковый цвет покрашены, а называется «собрание сочинений». Вот Золя, например. Или Антонина Коптяева. А в этих собраниях еще чего учудят: портрет голубчика, что сочинял, нарисуют. Такие портреты смешные, ужасти. Вот голубчик Сергей Сартаков: уж такое личико неудобосказуемое, на улице повстречаешь, – шарахнешься. А тоже сидел, сочинял. Много сочинил.
Которые книги трепаные, грязные, листы с них вываливаются, а которые – уж такие чистенькие, как вчера сделаны. Любо-дорого посмотреть. Скажем, Антон Чехов. До того книга у него трепаная! Видать, криворукий мужик, забулдыга. Может, подслеповатый был. Вон на лице у него, на глазках – Последствие: оглобелька, и веревка с нее висит. А вот Коптяева, видать, баба чистая, себя соблюдает. Уж такая книжечка, можно сказать, нетронутая. Коптяеву тоже себе на ночь отложил.
Тесть пришел, посмотрел, как Бенедикт все переставил, – похвалил:
– Я смотрю, ты культуру любишь.
– Культуру страсть как люблю.
– Дело хорошее. Мы тоже читать любим. Другой раз в кружок сядем, читаем.
– М-м.
– А то есть которые культуру не уважают, портят.
– М-м.
– Страницы вырывают, немытыми руками листают.
– Ага… Это кто?..
– Есть такие…
Постоял, подышал, – вся горница нехорошим пропахла, – и ушел.
Вот Бенедикт с утра, не пимши-не емши, только морду ополоснет, – и читать. Зовут обедать, – вот досада, на самом интересном месте оборвут! Сначала он так делал: быстро сбегает, накидает в рот чего ни попадя, – и опять к книге. А потом сообразил: можно и за столом читать. Даже вкуснее, и времени не теряешь. Семейство, конечно, обижается. Теща обижается, что Бенедикт ее стряпню мало хвалит, Оленька, – что он в книжках про баб вычитывает, а она сидит одна, как дура. Тесть вступается: оставьте его, это искусство.
Оленька воет:
– Он книжки читает, а на меня никакого внимания!
Тесть на защиту встал:
– Не твоего ума дело! Молчи! Читает – значит надо.
– Чего он там читает-то? Он про баб читает! А на жену не смотрит! Вот порву все книжки-то ваши!
– Ничего не про баб! Вот, написано: «Роджер вынул пистолет и прислушался. Скрипнула дверь». А не про баб.
– Видишь? Он не про баб.
– Ну конешно! Не про баб! Чего ж он писдолет-то вынул, срамник?
– Дак сейчас мистер Блэк войдет, а он его по балде пистолетом. Роджер-то. Он за портьерой спрятамшись. Не мешай.
– Какой такой мистер Блэк?
– Семейный нотариус. Не мешай.
– Чего ж он семейному человеку свой писдолет выкладывает? Свою семью заведи да и выкладывай!
– Вот то-то ты и есть дура! – это тесть ей. – Семья семьей, а производственный процесс знать надо. Муж твой тебе не для забавы даден, а как есть он гражданин обчества, кормилец и защитник. Тебе хиханьки, а ему учеба. Зять!
– М?
– Ты еще «Гамлет» не читал?
– Нет еще.
– Прочти. Нельзя пробелы в образовании… «Гамлет» обязательно прочесть надо.
– Хорошо, прочту.
– Еще «Макбет» прочти. Ох, книга хорошая, ох, полезная…
– Ладно.
– «Муму» обязательно. Сужет очень волнующий. Камень ей на шею, да и в воду… «Колобок» тоже.
– «Колобок» я читал.
– Читал?! Здорово, да?
– Ага.
– Как-к она его!.. Ам!.. Лиса-то… Да, брат, лиса – это, знаешь… Лиса она и есть… Лисанька… Ам!
– Да, жалко…
– При чем тут!.. Это ж искусство! Тут, брат, не жалко, а намек… Понимать надо… Басни Крылова читал?
– Басни начал.
– Хорошие есть… «Волк и ягненок». Хорошая. «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать!» Поэзия.
– Я больше люблю с приключениями.
– А-а, чтоб не сразу?.. А вот «Охотники за головами», желтенькая. Непременно прочти.
– Слушайте, да не мешайте мне! Прочту я! Вы мне мешаете! Дайте почитать спокойно.
– Все, все! Молчим! – Тесть палец к губам приложил. – Работай, учись спокойно. Молчим, молчим…

ХЕР

…На полках в складе давно порядок заведен: сразу видно, какой книге где место. А то у тестя Гоголь рядом с Чеховым стоял, – сто лет ищи, не найдешь. А на все наука должна быть, али сказать, система. Чтобы не тыркаться без толку туда-сюда, а сразу – пошел и взял.
… Нет восьмого номера. Ну, может, и ошибся, может сунул не туда… бывает… тут «Северный Вестник», тут «Вестник Европы», «Русское Богатство», «Урал», «Уральские Огни», «Пчеловодство»… тут нет… «Знамя», «Новый мир», «Литературият Башкортостон»… читал, Тургенев – читал, Якуб Колас – читал, Михалков, Петрарка, Попов, другой Попов, Попцов, Попеску, «Попка-дурак. Раскрась сам», «Илиада», «Электрическая тяга», – читал, «С ветром споря», «Справочник партизана», Сартр, Сартаков, «Сортировка бытового мусора», Софокл, «Совморфлоту – 60 лет», «Гуманистические аспекты творчества Шолохова», «Русско-японский политехнический словарь», – читал, читал, читал…
Бенвенуто Челлини; «Чешуекрылые Армении», выпуск пятый; Джон Чивер; «Чиполлино», «Черный принц» – ага, вот и ошибся, эту не сюда; «Чудо-дерево»; «Чума»; «Чумка у домашних животных»; «Чум – жилище народов Крайнего Севера»; Чулков; «Чулочно-носочное производство»; Чулаки; «Чукотка. Демографический обзор»; Чандрабхагнешапхандра Лал, том восемнадцатый; « Чень-Чень. Озорные сказки народов Конго»… читал; Кафка; «Каши из круп», «Как мужик гуся делил»; «Карты звездного неба», «Камо грядеши?», «Камское речное пароходство»… читал; «Що за птиця?»; Пу Сун-лин; «Пустыня Гоби», «Ракетам – пуск!», «Убийство в Месопотамии»; «Убийство в Восточном экспрессе»; «Убийство Кирова»… «Урарту»… «Ладушки»; Лимонов; «Липидо-белковый обмен в тканях», – все читал…
«Красное и черное», «Голубое и зеленое», «Голубая чашка», «Аленький цветочек» – хорошая… «Алые паруса», «Желтая стрела», «Оранжевое горлышко», «Дон Хиль – зеленые штаны», «Белый пароход», «Белые одежды», «Белый Бим – Черное ухо», Андрей Белый, «Женщина в белом», «Багровый остров», «Черная башня», «Черноморское пароходство. Расписание», Саша Черный, сюда «Черный принц». Так…
Хлебников, Караваева, Коркия… Колбасьев, Сытин, Голодный… Набоков, Косолапов, Кривулин… Мухина, Шершеневич, Жуков, Шмелев, Тараканова, Бабочкин… М. Горький, Д. Бедный, А. Поперечный, С. Бытовой, А. Веселый… Зайцев, Волков, Медведев, Львов, Лиснянская, Орлов, Соколов, Сорокин, Гусев, Курочкин, Лебедев-Кумач, Соловьев-Седой … Катаев, Поволяев, Крученых… Молотов, Топоров, Пильняк, Гвоздев… Цветков, Цветаева, Розов, Розанов, Пастернак, Вишневский, Яблочкина, Крон, Корнейчук… Заболоцкий, Луговской, Полевой, Степняк-Кравчинский, Степун… Носов, Глазков, Бровман, Ушинский, Лобачевский, Языков, Шейнин, Бородулин, Грудинина, Пузиков, Телешов, Хвостенко…
«В объятиях вампира», «В объятиях дракона», «В объятиях чужестранца», «В гибельных объятиях», «В объятиях страсти», «Огненные объятия», «Всепожирающее пламя страсти»… «Удар кинжала», «Отравленный кинжал», «Отравленная шляпка», «Отравленная одежда», «Кинжалом и ядом», «Ядовитые грибы средней полосы России», «Златокудрые отравительницы», «Смерть приходит в полночь», «Смерть приходит на рассвете», «Кровавый рассвет»…
«Дети Арбата», «Дети Ванюшина», «Дети подземелья», «Дети Советской Страны», «Детки в клетке», «Детям о Христе»;
Маринина, «Маринады и соления», «Художники-маринисты», «Маринетти – идеолог фашизма», «Инструментальный падеж в марийском языке»;
Клим Ворошилов, «Клим Самгин», Иван Клима, «Климакс. Что я должна знать?», К.Ли. «Максимальная нагрузка в бетоностроении: расчеты и таблицы. На правах диссертации»;
Чехов, Чапчахов, «Чахохбили по-карски», «Чух-чух. Самым маленьким»;
Анаис Нин, Нина Садур, «Ниневия. Археологический сборник». «Ниндзя в кровавом плаще», «Папанин. Делать жизнь с кого»;
«Евгения Грандэ», «Евгений Онегин», Евгений Примаков, Евген Гуцало, «Евгеника – орудие расистов»;
«Гамлет – Принц Датский», «Ташкент – город хлебный», «Хлеб – имя существительное», «Уренгой – земля юности», «Козодой – птица вешняя», «Уругвай – древняя страна», «Кустанай – край степной», «Чесотка – болезнь грязных рук»;
«Гигиена ног в походе», «Ногин. Пламенные революционеры», «Ноготки. Новые сорта», «Гуталиноварение», «Подрастай, дружок. Что надо знать юноше о поллюциях», «Руку, товарищ!», «Пошив брюк», «Старина четвероног», «Шире шаг!», «Как сороконожка кашку варила», «Квашение овощей в домашних условиях», Фолкнер, «Федорино горе», «Фиджи: классовая борьба», «Шах-намэ», Шекспир, Шукшин;
«Муму», «Нана», «Шу-Шу. Рассказы о Ленине», «Гагарин. Мы помним Юру», «Татарский женский костюм», «Бубулина – народная героиня Греции», Боборыкин, Бабаевский, Чичибабин, «Бибигон», Гоголь, «Дадаисты. Каталог выставки», «Мимикрия у рыб», «Вивисекция», Тютюнник, Чавчавадзе, «Озеро Титикака».
Боясь догадаться, дрожащими руками перебирал Бенедикт сокровища; про восьмой номер он уж и не думал, нет восьмого номера, – переживем, но – книга за книгой, книга за книгой, журнал за журналом, – все это уже было, было, было, читал, читал, читал… Так что же: все прочитал? А теперь что читать? А завтра? А через год?
Во рту пересохло, ноги ослабли. Высоко поднял в руке свечу, синеватый свет ее раздвигал тьму, плясал по полкам, по книжным корешкам… может, наверху…
Платон, Плотин, Платонов, «Плетення жинкових жакетов», Плисецкий Герман, Плисецкая Майя, «Плиссировка и гоффрэ», «Плевна. Путеводитель», «Пляски смерти», «Плачи и запевки южных славян», «Плейбой». «Плитка керамическая. Руководство по укладке». «Планетарное мышление». «Плавание в арктических водах». «План народного развития на пятую пятилетку». «Плебеи Древнего Рима». «Плоскостопие у детей раннего возраста». «Плевриты». «Плюшка, Хряпа и их веселые друзья». Все читал.
Все. «Все кончено, – пробормотал Владимир». Ничто не предвещало. Вот – предвестило… Бенедикт постоял, капая свечным салом на пол, осмысливая случившийся ужас. Так вот пирует себе человек в богатом пиру, в венке из роз, смеясь беспечно, и вся жизнь у него впереди; бездумно ему и светло; откусил, играючи, кусок ватрушки, протянул руку за другим, – и вдруг раз! – и видит, что и стол-то пуст, чист, ни объедка, и горница как мертвая: ни друзей, ни красавиц, ни цветов, ни свечей, ни цимбалов, ни танцоров, ни ржави, а может и самого-то стола нет, только сено сухое… с потолка помаленьку сыплется… шуршит и сыплется…

Аз

Бенедикт натянул валенки, потопал ногами, чтобы ладно пришлось, проверил печную вьюшку, хлебные крошки смахнул на пол - для мышей, окно заткнул тряпицей, чтоб не выстудило, вышел на крыльцо и потянул носом морозный чистый воздух. Эх, и хорошо же! Ночная вьюга улеглась, снега лежат белые и важные, небо синеет, высоченные клели стоят - не шелохнутся. Только черные зайцы с верхушки на верхушку перепархивают. Бенедикт постоял, задрав кверху русую бороду, сощурился, поглядывая на зайцев. Сбить бы парочку - на новую шапку, да камня нету.

И мясца поесть бы неплохо. А то все мыши да мыши - приелись уже.

Если мясо черного зайца как следует вымочить, да проварить в семи водах, да на недельку-другую на солнышко выставить, да упарить в печи, - оно, глядишь, и не ядовитое.

Понятно, если самочка попадется. Потому как самец, его вари, не вари, - он все такой же. Раньше-то не знали, ели и самцов с голодухи. А теперь дознались: кто их поест, - у того на всю жизнь в грудях хрипы и булькотня. И ноги сохнут. И еще волос из ушей прет: черный, толстый, и дух от него нехороший.

Бенедикт вздохнул: на работу пора; запахнул зипун, заложил дверь избы деревянным брусом и еще палкой подоткнул. Красть в избе нечего, но уж так он привык. И матушка, покойница, всегда так делала. В старину, до Взрыва, - рассказывала, - все двери-то свои запирали. От матушки и соседи этому обучились, оно и пошло. Теперь вся их слобода запирала двери палками. Может, это своеволие, конечно.

На семи холмах раскинулся городок Федор-Кузьмичск, родная сторонка, и шел Бенедикт, поскрипывая свежим снежком, радуясь февральскому солнышку, любуясь знакомыми улочками. Там и сям - черные избы вереницами, - за высокими тынами, за тесовыми воротами; на кольях каменные горшки сохнут, или жбаны деревянные; у кого терем повыше, у того и жбаны поздоровей, а иной целую бочку на кол напялит, в глаза тычет: богато живу, голубчики! Такой на работу не пешедралом трюхает, а норовит в санях проехаться, кнутом помахивает; а в сани перерожденец запряжен, бежит, валенками топочет, сам бледный, взмыленный, язык наружу. Домчит до рабочей избы и встанет как вкопанный, на все четыре ноги, только мохнатые бока ходуном ходят: хы-хы, хы-хы.

А глазами так и ворочает, так и ворочает. И зубы скалит. И озирается…

Ай, ну их к лешему, перерожденцев этих, лучше от них подальше. Страшные они, и не поймешь, то ли они люди, то ли нет: лицо вроде как у человека, туловище шерстью покрыто, и на четвереньках бегают. И на каждой ноге по валенку. Они, говорят, еще до Взрыва жили, перерожденцы-то. А все может быть.

Морозец нынче, изо рта парок пыхает, и борода вся заиндевевши. А все равно благодать! Избы стоят крепкие, черные, вдоль заборов - высокие сугробы, и к каждым-то воротам тропочка протоптана. Холмы плавно сбегают вниз и плавно подымаются, белые, волнистые; по заснеженным скатам скользят сани, за санями - синие тени, и снег хрустит всеми цветами, а за холмами солнышко встает и тоже играет радужным светом в синем небе. Прищуришься - от солнышка лучи идут кругалями, поддашь валенком пушистый снег - он и заискрится, словно спелые огнецы затрепетали.

Бенедикт подумал об огнецах, вспомнил матушку и вздохнул: вот из-за тех огнецов и преставилась, сердешная. Ложными оказались.

На семи холмах лежит городок Федор-Кузьмичск, а вокруг городка - поля необозримые, земли неведомые. На севере - дремучие леса, бурелом, ветви переплелись и пройти не пускают, колючие кусты за порты цепляют, сучья шапку с головы рвут. В тех лесах, старые люди сказывают, живет кысь. Сидит она на темных ветвях и кричит так дико и жалобно: кы-ысь! кы-ысь! - а видеть ее никто не может. Пойдет человек так вот в лес, а она ему на шею-то сзади: хоп! и хребтину зубами: хрусь! - а когтем главную-то жилочку нащупает и перервет, и весь разум из человека и выйдет.