Как держать форму. Массаж. Здоровье. Уход за волосами

Владимир Познер: «До встречи с Надей я выглядел старее. Вы упомянули о том, что в журналистику попали случайно

БЕРЛИНСКИЙ РОМАН

Из Нью-Йорка я уехал (речь идет о переезде из США в Берлин в начале 50-х годов - отец Познера, чиновник «Совэкспортфильма», получил назначение в ГДР. - Ред.)... неопытным тинейджером: я ни разу ни с кем не целовался, не говоря о чем-то более серьезном. Так что к семнадцати годам я уже был готов к «совращению». Этим занялась жена одного из сотрудников «Сов-экспортфильма»... В свои тридцать с небольшим она была очень хорошенькой, кокетливой, муж ее целыми днями пропадал на работе, и она скучала. А тут под боком оказался привлекательный молодой человек, смотревший на нее влюбленными телячьими глазами.

Во время каких-то каникул я каждый день заходил к ней домой, поскольку она договорилась с моим отцом, что будет учить меня русскому языку. В то утро она приняла меня в зеленом шелковом пеньюаре, плотно облегавшем ее соблазнительную фигуру.

А знаешь ли ты, какой сегодня праздник? - спросила она, как только мы прошли в гостиную. Я сказал, что не знаю. - Сегодня Пасха, - пояснила она, выразительно посмотрев мне в глаза... - А ты знаешь, что в России положено делать на Пасху? - продолжала она. Я отрицательно покачал головой. - Положено сказать человеку «Христос воскрес», а он ответит «Воистину воскрес», и после этого друг друга целуют...
Я подошел к ней и пробормотал «Христос воскрес», на что она ответила «Воистину воскрес», и я робко поцеловал ее в щеку.


У нашего дома в Карлхорсте. Берлин, 1952 г

- Да не так! - сказала она, - а вот так... - И, обвив мою шею горячими голыми руками, поцеловала меня в рот, тут же проникнув туда языком. Что происходило дальше, я плохо помню. Словно Колумб, я оказался на вожделенном и незнакомом материке, где делал все новые не совсем географические открытия.



Мама (слева) с Антониной Михайловной, женщиной,
с которой у меня случился первый роман. 1950 г.

Роман наш был столь же бурным, сколь кратким. Два или три раза мы встречались на квартире ее подруги, но не прошло и месяца, как моя пассия вызвала меня, чтобы сообщить о своей беременности. Когда я, горя любовью, предложил ей развестись с мужем и выйти за меня, она рассмеялась недобрым смехом и сказала:

Пошел вон.

На этом закончились наши отношения.


ПЕРВЫЙ БРАК

Имя этой девушки, ставшей моей первой женой, - Валентина Николаевна Чемберджи.
Прожив довольно долгую жизнь, я пришел к выводу, что человек должен разобраться, что для него хорошо, прежде чем жениться или выйти замуж. Словом, мы поженились в 1958 году, когда оба учились на пятом курсе МГУ, я - на биофаке, Валентина - на филологическом, а расстались в 1967-м. У меня случился роман, который, конечно, нанес Валентине острую боль, я ушел из дома, чуть не покончил с собой, потом, попросив разрешения, вернулся, но трещина не срослась.



Я уже женат. Слева направо Нелли Тиллиб, по совету отца которой я вступил в КПСС, Зара Александровна Левина, Валентина Чемберджи, я, Нина Павловна Гордон

Помню наш последний вечер... Меня пригласили на закрытый показ картины Стенли Креймера «Корабль дураков»... Главная мысль его заключается в том, что мы, люди, не желаем смотреть правде в глаза - самообманываемся - и это кончается катастрофой. После фильма мы пришли домой и, как всегда, сели на кухне пить чай. В какой-то момент я и высказал Валентине свое понимание фильма. Она посмотрела на меня большими умными карими глазами и каким-то особенным голосом произнесла:

Да, Володя, ты прав, мы живем в самообмане.

И я понял, что это она о нас, что все кончено.

Прошло много лет. Валентина вышла замуж за замечательного человека, выдающегося математика. Живут они ныне под Барселоной... К счастью, мы остались друзьями, что благо, в частности, для нашей дочери Кати... Валентина Чемберджи - штучный товар... Я ее очень люблю.



Две экс-супруги Владимира Владимировича: Валентина Чемберджи (справа) и Екатерина Орлова.


ИЗМЕНА ОТЦА




1969

Если не считать 1957 года, не было более тяжелого для меня времени в Советском Союзе, чем 1977 год. Потому что я потерял надежду. Я сдался. Начал пить. Я порой не помнил, что говорил и делал накануне. Я стал открыто говорить о намерении эмигрировать, о своей ненависти ко всему советскому, о том, что я здесь - чужой.

Мне кажется, что отчасти происходившее со мной связано со смертью моего отца в 1975 году. Наши отношения стали совсем тяжелыми в 1957 году, когда в ответ на мои слова о том, что я хотел бы вернуться в Америку, он пригрозил сообщить об этом в КГБ и добиться моего ареста. Это явилось причиной того, что в начале шестидесятых годов я внутренне отказался от отца - хотя ни он, ни мама не имели об этом представления.



Папа. Париж, 1936 г.

...Мой отец был необыкновенно обаятельным и привлекательным мужчиной. Женщины были от него без ума, а он от предложений не очень-то отказывался. Словом, в начале 1961 года до меня стали доходить слухи о том, что у отца роман с женщиной вдвое моложе его. Это была дочь известнейшего советского кинорежиссера, особа с лисьими повадками, несомненно, умная. Слухи эти довольно больно задели меня
Вскоре отец позвонил мне и попросил зайти поговорить. Мне эту встречу не забыть.

Никогда.

Люди обожают трепать языком, и ты, как я понял, такой же, как все, - начал он, - но ты мне объясни, как ты можешь обсуждать поступки твоего отца, как ты можешь усомниться в его порядочности? Как смеешь ты сомневаться в моей любви к твоей матери? Как же ты можешь?!


Мама. Нью-Йорк. 1946 г.

И в самом деле, как я посмел? Я попросил прощения, я был отвратителен себе...
В это время я переписывался с американкой... и вот через неделю после разговора с отцом я зашел на почту, чтобы проверить, нет ли мне письма. Я подошел к окошку и протянул девушке свой паспорт. Она стала перебирать письма на букву «П», вынула конверт, положила его в паспорт и сунула мне. Взяв паспорт с письмом, я отошел, потом посмотрел на конверт. Он был адресован Познеру В. А., а не В. В. В строке обратного адреса указывался черноморский курорт, где, как мне было известно, отдыхала та самая дама, о которой шли слухи... я вскрыл и прочитал письмо...

Отец солгал мне. У него с этой женщиной был роман. Окажись он в тот момент рядом, я убил бы его. Не за то, что он спал с этой женщиной - я был достаточно взрослым, чтобы понимать: это случается, более того, это скорее правило, а не исключение. Но то, что он соврал, то, что заставил меня чувствовать себя мерзавцем, сыном, предавшим отца, - этого я не мог ему простить. Я возненавидел его... Я поклялся, что наступит день, когда я предъявлю ему оба эти письма и спрошу: «Ну, что ты теперь скажешь?»



Семья
(второй ряд слева направо: брат Павлик, Владимир, папа, мама курит)

Но я так и не исполнил этого. [В 1963 году] вместе с писателем Константином Симоновым и режиссером Григорием Чухраем отец разработал предложение по созданию новой независимой Экспериментальной творческой киностудии (ЭТК). Отец был назначен исполняющим обязанности директора... Студию закрыли в начале 1968 года. 24 октября 1968 года, в день своего шестидесятилетия, он написал заявление о выходе на пенсию. Через полгода его свалил тяжелейший инфаркт. Было поздно предъявлять ему эти два письма. К тому же благодаря усилиям Кати (второй жены Познера Екатерины Орловой. - Ред.) мы с отцом сблизились и стали друзьями.


С женой Надей
Третий раз Владимир Владимирович женился после 70-ти на продюсере Надежде Соловьевой. «Мне был 71 год, и я не думал, что такое может произойти»


КОНЧАЛОВСКИЙ И МИХАЛКОВ

Весной 1987 года я оказался в Голливуде, куда американские кинодеятели пригласили небольшую группу советских коллег (меня включили в делегацию по настоянию тогдашнего первого секретаря Союза кинематографистов СССР Элема Климова, считавшего, что мое знание Америки и моя известность среди американцев могут пригодиться).



На вручении медали «За лучший мир». Слева направо Фил Донахью, Марло Томас, я, Тед Тернер. 1987 г.

Нас приняли исключительно радушно, в нашу честь устраивали банкеты, и я хорошо помню, как на одном таком банкете Климов подчеркнуто и публично отказался от общения с Андроном Сергеевичем Кончаловским, который за несколько лет до этого уехал работать в Соединенные Штаты. Потом я спросил Климова, почему он так поступил, и он ответил: «Понимаешь, Андрон пошел по пути наименьшего сопротивления. Пока мы воевали, пытались делать честные картины и получали по башке от бюрократов, а многие из нас и голодали, потому что эти сволочи лишали нас права на работу, он женился на француженке и удрал. И не вернулся. Он струсил, а теперь, когда времена изменились, он хочет пристроиться к тем, кто дрался за эти перемены. И я ему в этом деле не помощник!»



Один из телемостов 1983-1984 гг. между СССР и США. Крайний слева - Юрий Щекочихин

Отец Кончаловского - Сергей Михалков, писатель средненький, но выдающийся оппортунист, человек, презираемый всеми мне знакомыми представителями советской интеллигенции, человек, щедро награжденный властью за полное отсутствие каких бы то ни было принципов, кроме принципиального прислуживания властям предержащим. Он имел в брежневские годы значительное влияние и «выход» на кого угодно, и нет сомнений, что он прикрыл Андрона. Хотя я не удивился бы, узнав, что он при этом больше исходил из соображений собственной безопасности, нежели из нежных отцовских чувств, ведь, если бы в историю влип его сын, его призвали бы к ответу.
Я хорошо помню рассказ Маршака о том, что где-то в 1935 году к нему пришел мало кому известный Михалков со стихотворением, в котором все издевались над несуразно высоким дядей Степой. Маршак - с его слов - переписал стихотворение и вернул его Михалкову в том виде, в каком его все знают. Правда? Теперь не разобраться. Может, Маршак как детский писатель завидовал Михалкову? Тоже вероятно. Факт, что Маршак не любил Михалкова, называл его «севрюжьей мордой» и «гимнюком».


Владимир Познер Фото Марк Штейнбок


«Я - НЕ РУССКИЙ»



Моя дочь Катя Чемберджи. Берлин, 2002 г.

В последние годы я много думаю о том, каков он, русский народ. От многих я слышал, будто русские имеют немало общего с американцами, что совершенно не так. Да и откуда у них может быть что-то общее, когда их исторический опыт столь различен? Назовите мне хоть один европейский народ, который в большинстве своем оставался в рабстве до второй половины девятнадцатого века. Покажите мне народ, который почти три века находился под гнетом гораздо более отсталого завоевателя. Если уж сравнивать, то, пожалуй, наиболее похожи друг на друга русские и ирландцы - и по настроению, и по любви к алкоголю и дракам, и по литературному таланту. Но есть принципиальное различие: ирландцы любят себя, вы не услышите от них высказывания вроде «как хорошо, что здесь почти нет ирландцев!».


Моя внучка Маша Лобанова. Берлин, 2001 г.

Два или три года назад мне повезло попасть на выставку «Святая Русь». Поразили меня новгородские иконы, писанные до татарского нашествия: я вдруг отчетливо понял, что они, эти иконы, эта живопись, ни в чем не уступают великому Джотто, что Россия тогда была «беременна» Возрождением, но роды прервали татаро-монголы. Кто-нибудь попытался представить себе, какой была бы Россия, не случись этого нашествия и двухсот пятидесяти лет ига?



Я с внуком Колей. Берлин, 1999 г.

Если бы Русь, развивавшаяся в ногу с Европой, выдававшая своих княжон замуж за французских королей, не была отрезана на три долгих века от европейской цивилизации? Что было бы, если бы Москва Ивана III проиграла новгородскому вече? Что было бы, если бы Русь приняла не православие, а католицизм? Что было бы, если бы русское государство не заковало собственный народ в кандалы крепостничества? Что было бы, если бы всего лишь через пятьдесят с небольшим лет после отмены крепостного рабства не установилось рабство советское? Вопросы, на которые нет ответов...


Внук Коля. Берлин. 2009

Я отдаю себе отчет в том, что не принадлежу русскому народу. Да, временами я мечтал о дне, когда смогу с гордостью сказать: «Я - русский!» Это было в Америке, когда Красная Армия громила Гитлера, это было потом, когда мы приехали в Берлин, это было, когда я получил настоящий советский паспорт, при заполнении которого мне следовало указать национальность - по маме (француз) или по папе (русский), и я, ни секунды не сомневаясь, выбрал «русский», это было и тогда, когда исполнилось мое заветное желание и мы наконец-то приехали в Москву. Но постепенно, с годами, я стал понимать, что заблуждался. И дело не в том, что многие и многие намекали - мол, с фамилией Познер русским быть нельзя. Просто я ощущал, что по сути своей я - не русский. А что это значит конкретно?




В одной из моих телепередач Никита Михалков сказал, что русским может быть только тот, у кого чего-то нет, но нет не так, чтобы оно обязательно было, а так, что и хрен с ним. Допускаю... Но этот характер, склонный к взлетам восторга и депрессивным падениям, эта сентиментальность в сочетании с жестокостью, это терпение, граничащее с безразличием, стремление разрушать и созидать в масштабах совершенно немыслимых, эта любовь гулять, будто в последний раз в жизни, но и жить столь скучно и серо, словно жизнь не закончится никогда, чинопочитание и одновременно высокомерие по отношению к нижестоящим, этот комплекс неполноценности и убежденность в своем превосходстве, - все это не мое.
Нет, при всей моей любви к Пушкину и Гоголю, при всем моем восхищении Достоевским и Толстым, при том, что Ахматова, Цветаева, Блок и Булгаков давно стали частью моей жизни, я осознаю: я - не русский.


Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]

Это были новые правила иной игры. И они подготовили меня к той игре, которая еще предстояла.

* * *

Я уехал из ГДР безо всяких сожалений. Более того, я поклялся себе, что ноги моей больше там никогда не будет. Правда, мне пришлось вернуться через шестнадцать лет, чтобы привезти домой отца, у которого случился инфаркт, когда они с мамой гостили у друзей в Дрездене. Но я не считал это новым приездом в Германию; он был вызван особыми обстоятельствами, хотя и не прошел для меня бесследно.

Папа лежал в больнице, я исправно навещал его, но это занимало всего два-три часа в сутки. В Дрездене я никого не знал и как-то решил пойти в Дрезденскую галерею, о которой был наслышан. Я пошел туда как бы вынужденно: делать нечего – ладно, пойду. Если бы эта галерея вдруг приехала в Москву, я точно не пошел бы. Бред... Но разве все наши анти-то и анти-сё – не бред? Разве все наши предрассудки – не бред?

Словом, пошел. Я знал, что самой знаменитой картиной этого музея является «Сикстинская Мадонна» Рафаэля Санти, и решил: дай-ка проверю, такая уж ли она замечательная. Подобный скепсис мне свойствен, когда речь заходит о каких-либо всемирно восхваляемых вещах. Мне всегда хочется самому «пощупать» прежде, чем согласиться. Так произошло с «Джокондой». Видал я сто пятьдесят восемь тысяч репродукций, и ни одна не произвела на меня никакого впечатления. «Вот ведь, – думал я, – до чего легко люди поддаются влиянию авторитетов! Ведь картина-то – ничего особенного».

Приехав в Париж в 1979 году, я первом делом отправился в Лувр, чтобы собственными глазами увидеть «Джоконду» и убедиться в своей правоте. Народу было как на первомайской демонстрации, особенно японцев; они шли плотными группами, следуя за высоко поднятым экскурсоводом флажком. Но вот толпа схлынула, и я оказался с Джокондой лицом к лицу. Мы уставились друг на друга, и я, абсолютно не ожидая этого, зарыдал. От счастья. От того, что я заблуждался. От того, что она была невыразимо прекрасная, совершенно недостижимая и непостижимая. От того, что Леонардо да Винчи и в самом деле гений.

Но это было много позже. В Дрездене я пошел в зал, в конце которого, отдельно от всех остальных картин, висела «Сикстинская Мадонна». Встал перед ней и долго-долго смотрел. И ничего. Ни мороза по коже, ни учащенного биения сердца, ни слез на глазах. Так у меня бывает почти со всеми картинами Рафаэля. Как ныне говорят – не цепляет...

Отправился дальше и попал в зал Рубенса. Его я никогда не любил. Эти пышные тела, лоснящиеся от жира, эти несуразного размера куски мяса, рыбы, эти овощи – мечта мичуринцев – все это не мое. Ничего хорошего от встречи с Рубенсом я не ждал.

Вошел в просторный зал, стены которого увешаны его громадными картинами, посмотрел налево и... замер. Там висела картина «Леда и Лебедь». Не будь это работа гения, ее можно было бы назвать порнографией: чувственность, с которой Рубенс изобразил, как Зевс овладевает Ледой, возбуждает. От картины идет густой женский запах, слышны стоны... Я был потрясен. Придя в себя, я посмотрел направо и вновь остолбенел: «Пьяный Геракл» – так, кажется, называлась та картина. Огромного, полуобнаженного и пьяного в стельку Геракла поддерживают дева и сатир. Они сгибаются под весом повисшего на их плечах Геракла. От его тела идет ощутимый жар, влага на его красных, полуоткрытых губах настолько реальна, что хочется стереть ее платком. Он смотрел на меня бычьими, ничего не видящими глазами, и я стоял молча, боясь дышать, понимая, что если он меня заметит, мне несдобровать.

Так я открыл для себя Рубенса. Может быть, открою когда-нибудь и Рафаэля...

Но вернусь к отъезду: я уехал из Германии, твердо решив никогда больше туда не возвращаться. Ни в ГДР, ни в ФРГ, потому что дело было не в политике. Эта страна не только повинна в двух мировых войнах и в смерти десятков миллионов людей, но и совершила самое страшное преступление из всех возможных – попыталась уничтожить целый народ. Тщательно подготовилась к этому, без лишних эмоций, без всякой страсти. Все рассчитала: наиболее эффективный способ убивать, сохраняя при этом то, что может быть полезно – золотые коронки зубов убитых, их волосы, кожу для создания абажуров и сумочек, детские пинеточки, любые украшения. И тщательно наблюдала за уничтожением, за убийством, за медицинскими «опытами», документально фиксируя все это на пленке, на бумаге. Уж сколько прошло лет, а я пишу это, и во мне поднимается такая волна ярости, что могу вот-вот разорваться на части.


Моя дочь Катя Чемберджи. Берлин, 2002 г.


A propos: я никогда не пойму, как евреи – это касается в основном российских евреев – могли и могут эмигрировать в Германию. Мне так и хочется спросить их: «Ну как?! Неужели вы забыли, что они отправляли в газовые камеры ваших бабушек и дедушек? Неужели пепел Клааса не стучит в ваших сердцах?!» Только не подумайте, что я осуждаю эмиграцию из СССР. Напротив, я всегда выступал за право любого человека (не только евреев) уезжать куда хочется. Но евреям – в Германию? Это уму непостижимо!

Совсем недавно я получил ответ на этот вопрос от доброго приятеля, который эмигрировал в Германию в начале девяностых.

– Понимаешь, Володя, нам, евреям, в Германии комфортно, как нигде. Мы получаем помощь государства, всякого рода льготы – ведь немцы покаялись как никто другой, они делают все, чтобы искупить свою вину. Нам там удобно. Много удобней, чем в Израиле, не говоря о Франции.

– Значит, интерес шкурный? – довольно зло спросил я.

– Конечно, – ответил он.

Может быть потому для меня этот вопрос столь болезненный, что моя дочь замужем за немцем и живет в Берлине?

Она уехала двадцать лет тому назад со своим первым мужем и шестилетней дочерью, как я понимаю, решив для себя не возвращаться в страну, в которой не чувствовала себя защищенной. Она музыкант. Училась в Центральной музыкальной школе при Московской консерватории; окончила консерваторию с двумя красными дипломами – как пианист и как композитор. Преподавала в Музыкальном училище им. Гнесиных. И уехала. Добро бы во Францию, в Америку, в Италию...

Нет, в Германию. Это как в пословице: «Хочешь рассмешить Бога – расскажи ему о своих планах».


Я с внуком Колей. Берлин, 1999 г.


Нелегко пришлось ей на первых порах. И в личной жизни, и в профессиональной. Но она выстояла. Добилась признания и как пианист, и, что для нее особенно важно, как композитор. А что особенно важно для меня – она счастливо вышла замуж. Сказать, что я люблю ее – банально. Сказать, что она – предмет моей гордости – это радость, которую далеко не все испытывают по отношению к своим детям. Счастлив я не только в детях, но и во внуках. Маша, уехавшая шестилетней в Германию, прекрасно говорит по-русски, по-немецки и по-французски. Она делает какие-то совершенно не понятные мне радио– и телепередачи в Интернете, окончила Сорбонну, добилась той работы, которую хотела, пользуется невероятным успехом у мужчин, абсолютно самостоятельна, умна и талантлива. Что до Коли, то ему семнадцать лет, он красавец, мечтает стать шеф-поваром, периодически выкидывает фортели, от которых мы все хватаемся за голову, но ему, скажу еще раз, только семнадцать. Вы помните себя в этом возрасте?

Коля рассказывал мне о том, что им говорят в школе о нацизме. Их учат, что в нем виноваты не только Гитлер и его приспешники, не только нацистская партия; виноват весь немецкий народ. Им не дают забывать об этом. Напоминают постоянно самыми разными способами. В том районе, где живет Катя и где до войны жили вполне преуспевающие евреи, то и дело на улице можно увидеть прикрепленные к фонарным столбам металлические щиты, на которых выписаны цитаты из разных указов гитлеровских времен: «Евреям запрещено...», «Евреям нельзя...», «Евреи должны...» и так далее.

Я снимаю шляпу. Требуется мужество, чтобы так публично признавать свою вину, напоминать о ней. Мне скажут: так их же оккупировали! Ну и что? Японцев тоже оккупировали, но они по сей день никак не могут извиниться перед Китаем за совершенные ими зверства во время Второй мировой войны.

И сколько таких, не желающих ничего признавать? Турки – авторы геноцида армян в 1915 году; красные хмеры; китайцы-коммунисты, уничтожившие десятки миллионов собственных граждан во времена Великого кормчего. Уж о Северной Корее не говорю...


Слева направо: Арсений Гробовников, ныне известный фотомастер, его мать Наталия Порошина (жена Петра Орлова), моя дочь Катя, Петя Орлов и Коля. Москва, 2002 г.


Моя внучка Маша Лобанова. Берлин, 2001 г.


Чемпионат мира по тому, кто лучше скорчит рожу. Коля–явный чемпион. Берлин, 2002 г.


Коля. Ему 15, и девушки уже на него засматриваются. Берлин. 2009 г.


А Россия? Россия, которая в советском обличье уничтожила несчетное количество своих лучших сыновей и дочерей? И которая никак не может раз и навсегда, во всеуслышание, не юля и не крутя, сказать: да, виноваты. Не только Ленин, не только Сталин, не только большевики, но все, весь народ, поддерживавший их, совершал эти страшные преступления. Мы все виноваты! И мы никому не дадим забыть об этом – прежде всего самим себе.


Совсем недавно я узнал, что с мая 1945 года на советской территории оккупации Германии было создано около сорока концлагерей. Приказом от 18 апреля 1945 года за № 135, подписанным генерал-полковником Серовым, создано десять спецлагерей НКВД на базе бывших лагерей смерти нацистов. В этих лагерях содержались попавшие в плен советские солдаты и офицеры, угнанные в Германию рядовые советские люди. В частности, на базе одного из самых страшных концлагерей, Заксенхаузен, был создан спецлагерь НКВД № 1/№ 7. В нем содержались шестьдесят тысяч человек; за пять лет от голода, болезней и жесточайшего обращения погибли двенадцать тысяч. Советских военнопленных сначала уничтожали нацисты в их лагерях смерти, а потом – свои все в тех же лагерях.

Нет-нет, я, конечно, изменил свое отношение к немцам, к Германии, но иногда вдруг ловлю себя на темных, страшных мыслях.

Пусть меня простят. Ведь никому от них не плохо так, как мне самому.

Глава 3. Отец народов

Знавал я в жизни радость, но редко испытывал такое чувство восторга, как в тот день, когда мы сели в поезд Берлин–Москва. Кошмар кончился. Теперь пришло время прекрасного сна. Мучительная боль, ностальгия по будущему, невыносимое состояние человека, зависшего в пространстве, находящегося и не здесь, и не там, ожидание, молчаливая мольба – все это было позади. Наконец-то я возвращаюсь домой. Я никогда не пересекал порог этого дома, но дом тот я выстроил в своем воображении, и это был самый желанный дом во всем мире.

Я совершенно не помню заоконный пейзаж нашего путешествия – Восточная Германия, короткая остановка в Варшаве, Польша. Скорее всего, я даже не смотрел в окно – меня это не интересовало. Скажи мне кто-нибудь тогда, что никогда больше я не увижу эти страны, мне было бы решительно все равно. И все-таки я вновь оказался в Германии много лет спустя, в 1969 году. Поездка в Дрезден, о которой я уже писал в предыдущей главе, запомнилась не только из-за драматизма положения с папой, и не только потому, что это был мой первый выезд за шестнадцать лет пребывания в Советском Союзе. Она запомнилась главным образом потому, что почти не состоялась.

До совсем недавнего времени советских людей можно было делить на две категории: выездные и не выездные , на тех, которые прошли проверку и годны для зарубежного употребления, и всех остальных. Такое разделение на граждан сорта первого и второго является для меня предметом особого интереса, о котором еще будет сказано. Я отдавал себе отчет в своей «второсортности», понимал, что мое досье торчит в каком-нибудь кагэбэшном шкафу и отмечено соответствующим знаком, каким отмечают досье неблагонадежных либо подозрительных личностей. И все же, когда я получил телеграмму за подписью главного врача дрезденской больницы, где он сообщал, что у моего отца тяжелейший инфаркт и я должен приехать как можно раньше, я совершенно не ожидал, что у кого-либо хватит тупости, уж не говорю – черствости и бездушия, отказать мне в поездке. Я был еще очень наивным. Мне предстояло еще многое узнать и о тупости, и об отсутствии сострадания. Я обратился за разрешением и в тот же самый день, весьма оперативно, получил отказ. Помню свое состояние: я ослеп от ярости и растерянности, от ощущения полной беспомощности и зависимости от людей и организаций-невидимок, которые, словно кукольники, дергали за нитки моей судьбы. Они решат, могу ли я увидеться с отцом, возможно, в последний раз. Они рассмотрят доносы, написанные на меня стукачами и прочей сволочью, они определят, не слишком ли я неблагонадежен, достаточно ли я лоялен, не чересчур ли я независим в своих словах и мыслях для поездки в Германскую Демократическую Республику. Как описать мою ярость и ощущение полной тщетности любых усилий?

Народная мудрость гласит: если нельзя, но очень хочется, – можно (английский вариант: «Where there’s a will there’s a way»15
Буквально: «Где есть воля, там есть и способ». Существенно отличается от русского варианта, не так ли?

). Перед отъездом отец оставил мне телефон некоего Виктора Александровича, генерала КГБ, которому я мог позвонить только при совершенно экстренных обстоятельствах. Звонок возымел действие, и, хотя почти неделя потребовалась для получения загранпаспорта, вскоре я сел в поезд Москва–Берлин.

Впрочем, это уже другая история, относящаяся к другому времени. Вернусь же к моменту, когда я ехал в обратном направлении, оставляя позади безо всяких сожалений Германию и Польшу.

Когда поезд пересек границу Польши и СССР и замер у перрона в Бресте, у нас на глазах появились слезы. То, что я, наконец, оказался на советской земле, явилось для меня потрясением, но не оставило в памяти никаких зрительных образов. Если бы через два дня меня попросили описать вокзал в Бресте, я не сумел бы. Поэтому не удивительно, что шестнадцать лет спустя, проехав через Брест на пути в Берлин, я не узнал ничего.

Дорога до Москвы прошла без каких-либо инцидентов. Основное время в пути я проводил в соседнем купе за игрой в домино с молодой советской женщиной – гидом Интуриста, которая, проводив группу интуристов до границы, возвращалась домой. Она казалась мне хорошенькой и умной. Кроме того, она очень прилично играла в домино и обыграла меня в конечном счете сорок семь на сорок шесть. Коротая таким образом длинные часы пути и выпивая стакан за стаканом крепкий сладкий чай, мы разговаривали. В какой-то момент я стал понимать, что рассказываю ей гораздо больше о своей жизни, чем она – о своей. Правда, она дала мне свой московский адрес, пообещав, что когда мы увидимся там – а увидимся мы обязательно, – она поведает мне о себе. Моя наивность не знала пределов. Уже будучи в Москве, я отправился на поиски своей компаньонки... и обнаружил, что такого адреса нет! Улица нашлась, но не было нужного дома.

О, Женщина-Домино, если вы случайно набредете на эти строки, знайте, что я вас помню и не держу на вас зла. Я вскоре понял: в те времена работа гида в Интуристе предполагала в обязательном порядке регулярные отчеты перед КГБ. А несанкционированные контакты с иностранцами таили в себе угрозу, подчас страшную. Я понимаю, почему вы дали мне ложный адрес, и по сей день удивляюсь вашей смелости – ведь вы позволили мне провести столько часов в вашем купе за игрой в домино, зная, сколь велика вероятность того, что за вами наблюдают, что на вас могут «стукнуть» (кто-нибудь из советских пассажиров, проводник – да мало ли кто). Фальшивый адрес поначалу вызвал во мне чувство растерянности. Но я это пережил.

Чего не скажу о некоторых других вещах. Когда мы жили в послевоенном Нью-Йорке, мой отец подчеркнуто активно общался с советскими гражданами, работавшими в ООН. Они часто приходили в гости к нам домой на восточной Десятой улице, встречались с людьми, которые явно были не их круга, наслаждались недоступными для них яствами, а потом писали отчеты для своих гэбэшных начальников. Это правило не нарушалось ни тогда, ни в течение многих последующих десятилетий – дипломаты, где бы они ни работали, всегда отчитываются перед офицером безопасности по поводу своих «контактов». И переживать тут нечего, таковы правила игры.

С некоторыми из этих людей мы подружились. Они стояли для меня особняком именно потому, что были советскими. Я мечтал вновь увидеться с ними, и вот теперь наконец-то в Москве я мог осуществить свою мечту! Я представлял себе, как это будет: как я разыскиваю и нахожу одного из них, как звоню в дверь и жду, улыбаясь, пока он откроет и замрет, не веря собственным глазам. Либо, думал я, позвоню и притворюсь, что я – приятель сына Владимира Александровича Познера, Володи, звоню, чтобы передать привет из Нью-Йорка, а потом... Да никакой я не приятель, я и есть Володя Познер! Я играл в эту игру снова и снова, наслаждаясь мыслью о той минуте, когда игра станет реальностью. И вот на второй день нашего пребывания в Москве я решил позвонить Борисовым, ставшим еще в Нью-Йорке близкими друзьями отца. Я по сей день помню этот разговор:

– Здравствуйте, как дела?

– Кто это?

– С трех раз угадайте.

– Кто говорит? – (чуть раздраженно).

– Это я, Вовка, – именно так звали они меня тогда, в Америке.

– Какой еще Вовка?

– Вовка Познер.

Вот он, долгожданный момент. Я ждал реакции, полной удивления и радости. Уверен, что улыбался я во весь рот. Дорогой читатель, вам хоть раз в жизни доводилось испытать шок, когда вы положили в рот что-то, как вы ожидали, сладкое, а оно оказалось горьким? Именно такое сравнение приходит мне на ум при воспоминаниях о финале того разговора. Длинная пауза. Потом:

– Ах, вот как. Вы в Москве?

– Да! Когда увидимся?

Еще одна пауза.

– Мы сейчас очень заняты. Позвоните через неделю, хорошо? И передайте привет родителям. Всего хорошего.

Щелчок. Я стоял, будто пораженный громом. В трубке раздавались частые гудки. Я положил ее и посмотрел на папу.

– Ну? – спросил он.

– Они заняты, – ответил я. – Попросили позвонить через неделю.

Спустя несколько дней за ужином папа сказал:

– Не звони больше Борисовым.

– Почему? – спросил я.

– Просто не звони, – резко ответил он, и вдруг меня осенило: они боятся нас.


Я только что приехал в Москву. Мне 18 лет. 1952 г.


Мои первые впечатления от Москвы состоят из какой-то мешанины, в которой каждая отдельная деталь ясна, но помнится без всякой связи со всеми остальными. Зима. Скрипучий под ногами снег. Сказочного размера снежинки, танцующие в лучах уличных фонарей. Троллейбусы с покрытыми изнутри тонким слоем льда окнами, идеальным местом для граффити, которые сами собой исчезнут весной. Моя мама, сидящая у троллейбусного окна и на деле использующая свое знание только-только выученного русского алфавита. «Ха, – читает она первую букву, высеченную в ледяном покрове окна, – у, – продолжает она, – и краткое, – завершает мама и громко, почти победно, произносит: – хуй».

Троллейбус взрывается смехом, хотя должна бы звучать овация: ведь она овладела, возможно, самым употребляемым в русском языке словом.

Мороз. Если сильно втянуть воздух, склеиваются ноздри, при разговоре вокруг головы образуется нимб из пара. Самое невероятное: люди на улице едят мороженое. Говорят, что Черчилль, увидев глубокой зимой москвичей, поглощающих мороженое, сказал: «Этот народ непобедим». Сказал или нет – не знаю, но я-то съел мороженое при двадцатипятиградусном морозе... и схватил такую ангину, что получил осложнение на сердце.

В отличие от Берлина Москва жила бурно. Всюду сновали люди, они пихались, толкались, вечно спешили куда-то, и этим столица чуть-чуть напоминала мне Нью-Йорк. В один из первых дней я оказался в гастрономе № 1, так называемом «Елисеевском», и был потрясен его богатствами: бочки зернистой, паюсной и кетовой икры, ряды копченой белуги и севрюги, лососина «со слезой», дурманящий аромат свежемолотого кофе, горы яблок, апельсинов и груш, и все это за копейки – девяносто рублей за килограмм зернистой икры, восемьдесят копеек за банку камчатского королевского краба; банки стоят пирамидой, на каждой броско написано «СНАТКА». «Какая еще „СНАТКА“?» – читается в глазах недоумевающих покупателей. На самом деле написано латинскими буквами «ЧАТКА» (сокращенное от «Камчатка»), по-видимому, это партия, предназначенная для экспорта, но забракованная и поэтому «выброшенная» на внутренний рынок: свои съедят, не подавятся... Москва была набита не только обычными продуктами, но деликатесами, в Москве не просто ели, в Москве чревоугодничали, однако мне потребуется три года, чтобы понять, как питаются в городах и весях СССР. Летом 1955 года в составе агитбригады я поехал на Алтай и в Кулунду. Будучи в Барнауле, я увидел, как люди встают в очередь в пять часов утра за черным хлебом (белого не было вообще). Они, эти люди, никогда не нюхали копченую белугу, не то что не ели ее.

Но это в будущем.


В гостинице «Метрополь», где прожили 1,5 года. 1953 г.


Мы въехали в гостиницу «Метрополь», великолепный памятник архитектуры конца девятнадцатого века, расположенный в историческом центре города. Окна родительского номера выходили на Большой и Малый театры, левее виднелся Дом Союзов (прежнее здание Дворянского собрания), еще левее – здание Совета Министров СССР работы архитектора Ле Корбюзье, гостиницы «Москва» и «Националь», музей В.И. Ленина и Исторический музей, а за всем этим – башенки и звезды Кремля. Что до моего номера, то его окно выходило на неказистый внутренний гостиничный двор. Мы прожили в «Метрополе» немногим более года – в Москве у нас не было ни квартиры, ни родственников, которые могли бы нас принять. Мы имели самое туманное представление о масштабах жилищного кризиса, но оно несколько прояснилось после того, как мы навестили одну семью, с которой родители подружились еще в Берлине. Вспоминая, в каких условиях жили эти «победители нацизма», я и сейчас испытываю чувство неловкости. Это было одноэтажное деревянное барачное здание, разделенное вдоль длиннейшим коридором, по обе стороны от которого располагались жилые комнаты. Семья Гридневых, состоявшая из четырех человек, занимала две комнаты, в одной из них находился умывальник. Туалет располагался в конце коридора и наряду с гигантской кухней, в которой разместились двадцать две газовые плиты (я посчитал!), служил нуждам двадцати двух семей, здесь обитавших. Мне еще предстояло понять, что проживание вчетвером в двух комнатах считалось чуть ли не роскошью, что нередко жили по восемь-десять человек в одной комнате. И лишь не более десяти процентов москвичей в те годы наслаждались роскошью – отдельной квартирой.

* * *

Я потом довольно много размышлял над тем, что именно в советской системе реально повлияло на формирование «нового человека», которого потом стали называть «homo sovieticus». Убежден, что одним из самых мощных факторов оказалась коммунальная квартира. Не думаю, что за этим стояла идеология, нечто спланированное, хотя и не исключаю этого. Ведь советская система всячески воспевала коллектив и принижала значение личности. А чем лучше убить личность, как не коммунальным проживанием? Нормальному человеку невозможно мириться с тем, чтобы делить туалет, кухню с совершенно чужими людьми. Нормальному человеку, как правило, чуждо чувство стадности, неискалеченная личность требует «privacy». Личностью сложно управлять, личность требует уважения к себе, она постоянно «возникает», задает вопросы, не соглашается с тем, что она, эта личность, не стоит ничего, а какой-то «коллектив» априори неизмеримо ценнее ее. Но если взять эту личность и с самых первых ее дней поместить в коммунальную среду, если внушить ей, что по утрам стоять в очереди в туалет или в ванную комнату – это нормально, что наличие нескольких газовых плит на кухне, где одновременно стряпают соседи, где смешиваются десятки запахов и где соседские холодильники запираются на замок, – это хорошо и правильно, если внушить человеку, что это естественно, когда все знают о каждом его шаге – кто пришел к нему, когда ушел, чем занимались и так далее, если все это внушить человеку сызмальства, тогда личность съеживается, как цветок на морозе.


Вид из окна номера моих родителей. Колонны Большого украшены портретами Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Май, 1953 г.

* * *

Шокировало меня не то, что люди живут в таких условиях – будь это в Африке или Азии, я пожалуй, принял бы это как должное. Но чтобы так жили в Советском Союзе – это было выше моего понимания. Жизнь в знакомом мне по сороковым годам Гарлеме была безусловно более устроенной и комфортабельной, чем жизнь большинства москвичей времен нашего приезда. Но жителя Гарлема более всего поразило бы не отсутствие элементарнейших удобств, а то, какими радостными выглядели жители советской столицы, как мало они жаловались, с какой готовностью они мирились с тяготами жизни. Тому, как мне кажется, есть два объяснения. Первое – война. После всех испытаний военных лет люди понимали, что придется затянуть пояса. Властям не требовалось ничего объяснять, всем было ясно: всему виной война. Она, проклятая, виновата в лишениях, в дефиците, во всех проблемах – и этим доводом пользовались из года в год, из десятилетия в десятилетие, пользовались без зазрения совести – и люди этот довод принимали. Они стали подвергать его сомнению лишь позже, когда наконец осознали: довод этот – прикрытие, оправдание бюрократического безразличия ко всему, экономического застоя, нежелания признать наличие глубоких изъянов самой политической системы. Второе объяснение относится к почти религиозной уверенности людей в том, что завтрашний день будет лучше сегодняшнего. Несмотря на голод времен коллективизации, несмотря на сталинские репрессии тридцатых и сороковых годов, подавляющее большинство советских граждан стало жить лучше; они несомненно испытывали и радость и гордость от того, что выполнили и превзошли задания пятилеток, превратили страну из отсталой аграрной в мощную индустриальную сверхдержаву. Они смотрели в будущее с оптимизмом, а к трудностям они привыкли, как привыкли и справляться с ними.

Почему-то на ум приходит сравнение с Америкой времен президента Рейгана. В результате применения так называемой «рейганомики» бедные не только стали беднее – их количество увеличилось до тридцати миллионов. Цифра впечатляющая, однако представляющая меньшинство населения. Большинство же стало жить богаче. В Америке главенствует точка зрения, поддерживаемая властью: человек беден потому лишь, что не хочет быть богатым. Это либо его выбор, либо его вина, что, в сущности, одно и то же. В Советском Союзе от репрессий пострадали миллионы людей, но они составляли меньшинство населения. Большинство же считало, что те виноваты сами, что они и в самом деле враги народа и заслужили свое наказание – и власть активно, чтобы не сказать отчаянно, поддерживала этот взгляд...

Гостиница «Метрополь» высилась подобно сверкающему драгоценному айсбергу среди моря бедности и лишений начала пятидесятых годов. Шуршащий фонтан и утонченная еда роскошного, под расписным стеклянным шатром-потолком, ресторана, хрустальные люстры, отражаемые в начищенных бронзовых статуэтках, ковры, в которых утопали ноги, – это был другой мир, доступный лишь немногим: приезжей советской элите да иностранным туристам, журналистам и дипломатам. Если вы не жили в «Метрополе», то для прохода туда необходимо было получить пропуск у администратора, для чего не только предъявить паспорт, но и объяснить цель визита. Такое пристальное внимание гарантировало, что сюда придут лишь те, кому это положено. Помимо старшего администратора, стол которого располагался непосредственно у лифтов, напротив выхода из лифтов на каждом этаже сидел дежурный. Невозможно было пройти внутрь, не ответив на вопрос, в какой номер вы идете и кто вас ждет. Эта тотальная слежка была характерной для сталинской эпохи. С годами она стала ослабевать, но после пожара в гостинице «Россия» в 1977 году ужесточилась вновь. Ныне для посещения знакомого в гостинице нужно получить пропуск, и дежурные по этажу вернулись на свои стратегические посты напротив выходов из лифтов. Эта мера введена якобы с благородной целью – безопасность и защита клиентов от нежеланных гостей, но в такое трудно поверить, глядя на то, с какой легкостью и уверенностью в лучшие гостиницы проникают валютные проститутки и представители явно криминального мира.

По мере того как первые дни нашей московской жизни превращались в недели, я стал понимать, что отец не ходит на работу. Поначалу я на это не обращал внимания, уж слишком был увлечен открытием Москвы. Но папа, который всегда уходил из дома до половины девятого и возвращался после восьми вечера, теперь проводил часы в гостиничном номере; это было настолько необычно, что не заметить я не мог. Что же происходит, спрашивал я себя? В Берлине он служил в «Совэкспортфильме». Почему не служит в этой же организации в Москве? На мой вопрос отец ответил, что заполнено штатное расписание. Он предложил свои услуги студии «Мосфильм» и Киностудии им. Горького. Но и там ему отказали.


Каннский фестиваль. Мой отец и прославленный советский актер Николай Крючков. 1963(?) г.


Однажды он сообщил, что едет искать работу в Минск. Перспектива переезда в Минск показалась мне ужасной, и я страшно обрадовался, когда он вернулся ни с чем, хотя и старался не подавать вида. Кто-то посоветовал ему попытать счастье в Тбилиси. Он снова вернулся с пустыми руками. Я не мог понять, что же происходит.

Владимира А. Познера хорошо знали и уважали в киноиндустрии Северной Америки и Западной Европы. Он считался одним из самых знающих и блестящих профессионалов в области проката и производства. И тем не менее СССР не нуждался в его талантах. Работая в Берлине, он, как и все советские граждане за рубежом, получал часть своей зарплаты в местной валюте, другая же часть выплачивалась в рублях и хранилась на его счету в Москве. Ко времени нашего приезда у него накопилось порядка восьмидесяти тысяч рублей, что в то время было солидной суммой. Но стоимость двух номеров в «Метрополе», ресторанное питание и отсутствие регулярной зарплаты довольно быстро съели эти сбережения. Деньги кончались, работа не появлялась – словом, положение становилось отчаянным. Впрочем, мы не осознавали истинной отчаянности происходившего...

Описываемые мной события совпадают по времени с одним из самых отвратительных и мерзких проявлений сталинизма, получившим название «Дело врачей»: группу ведущих советских врачей (в основном работавших в так называемой «кремлевке» – Четвертом Главном управлении Минздрава СССР) обвинили в шпионаже, в том, что они являются агентами враждебных иностранных государств и по заданиям этих государств убили многих видных советских государственных деятелей, художников и писателей, в том числе Максима Горького, якобы отравленного ими еще в 1936 году. В течение многих лет эти «убийцы в белых халатах», как их сразу же окрестили в советских средствах массовой информации, эти предатели, эти наемные псы империализма, эти иуды, продавшие советскую родину за тридцать сребреников, систематически уничтожали красу и гордость страны. Но теперь благодаря бдительности обыкновенного участкового врача Лидии Тимашук они схвачены и признались в своих человеконенавистнических преступлениях. Буквально за одни сутки известность Тимашук стала всенародной. Школьники сочиняли в ее честь поэмы, журналисты-борзописцы не находили слов, чтобы описать и восславить ее деяния. Ей был вручен высший орден страны – орден Ленина.

Вы самый строгий судья в «Ми­нуте славы». Особенно в отношении юных участников, почти всегда голосу­ете против того, чтобы они шли дальше.

Может быть, это жизненный опыт. Но я пришел к убеждению, что с деть­ми надо обращаться очень деликатно. Они более ранимы. Психика у них ме­нее устойчива. Они переживают по­ражения гораздо сильнее и эмоцио­нальнее , чем взрослые. Я уже гово­рил во время программы, что иногда встречаются вундеркинды. Но это со­всем другое дело! Это особые, уни­кальные люди. Так вот, выпускать на большую сцену маленького ребенка, внушив ему, что он должен победить, по-моему, неправильно. Это в основ­ном побуждение родителей. Чаще ма­тери, а не отца. И неспособность по­нимать, что, возможно, ребенку на­носится настоящая травма. Поэтому я против этого. Другое дело, напри­мер, спортивные соревнования, где дети конкурируют между собой и это происходит не на сцене. Мы все игра­ли в разные игры. Но когда ты вы­ступаешь перед большой публикой, в «Минуте славы», достоинство твое должно быть не в том, что ты малень­кий, не в том, что у тебя очки и косич­ки, а в том, как ты показываешь себя в искусстве. Вот сегодня на съемках бы­ла девочка. Она такая милая, такая хо­рошая. Но петь песню Земфиры она не может. В тексте переживания взрос­лого человека, испытавшего многое. Трудная песня. Очень! При внешней простоте. Нравится она девочке? Сла­ва богу, пусть поет. Но выпускать ее с этим на сцену - ну, это просто, по- моему, бессердечно. Я сам чуть не ре­вел. Ребенка так жалко!

- Сейчас вы сами отец, дедушка…

Прадед даже!

- Внучка Маша стала мамой?

Уже почти три года назад. У нее ро­дился мальчик, зовут Валентин. Они живут в Берлине . Его папа француз. При этом Маша говорит с сыном только по- русски. И он ходит в немецкий детский сад. Самое смешное, Валентину кажет­ся, что это все один язык. Он пока не по­нимает, что русский, немецкий, фран­цузский - это три языка. Но знает точно, с кем как надо говорить. Необыкновен­но интересно, как его мозг работает.

- С вами он говорит по-русски?

Со мной да. И когда я недавно вдруг перешел на французский, он совершенно обалдел, рот раскрыл. По- французски-то с ним только папа го­ворит, а тут вдруг Вова. Меня внуки и правнук так и называют - Вова.

- Насколько вы строги к детям, к вну­кам, правнуку?

Знаете, я их обожаю, мы очень близкие люди. Мне страшно повез­ло в жизни с этим - что мы так откро­венны друг с другом.

«Я не стал музыкантом совершенно случайно»

- Судя по вашим замечаниям, вы хо­рошо разбираетесь в музыке.

Я рос с музыкой. Потом, когда же­нился, долго был в музыкальной се­мье. Моя дочь окончила консерва­торию. И сам я очень люблю музы­ку. Не стал музыкантом совершенно случайно. Если бы мама не настаива­ла на том, чтобы я играл на скрипке, может быть, все сложилось бы иначе.

- И на чем вы хотели играть?

На гитаре. Но мама решила: «Нет. Гитара - потом. Давай сначала - скрип­ка». А мне было семь лет. И я ненавидел эту скрипку лютой ненавистью. В кон­це концов, случайно нашел карикату­ру. Был такой замечательный амери­канский карикатурист Чарльз Аддамс . Именно он придумал знаменитую «Се­мейку Аддамс». В общем, была у него карикатура-комикс. Значит, идет пух­ленький мальчик в коротких штаниш­ках, бейсболке и с футляром из-под скрипки - первый рисунок. Второй: он дошел до какого-то дома, звонит в дверь. Третий: дверь открывает та­кой носатый, патлатый преподаватель- скрипач. Четвертый: ребенок вошел и положил на рояль футляр. Пятый: он достает из футляра автомат и расстре ­ливает профессора. Я это вырезал и по­весил над кроватью. И мама сказала: «Ну ладно». На этом мои уроки закон- чились.

- Значит, вы и дочери свою любовь к музыке передали, раз она отучилась в консерватории?

Нет. Она просто родилась в музы­кальной семье. Ее бабушка по маме Зара Левина была довольно извест­ным композитором в Советском Со­юзе. И понимаете, когда ребенок в два года напевает вам симфонию, то все становится понятно. Это не значит, что его надо выпускать на сцену. Но с Катей было сразу ясно, что она точ­но станет музыкантом. Она окончи­ла Московскую консерваторию и как пианист, и как композитор. У нее два красных диплома. И потом ее сын, Коля, мой внук - он тоже музыкант.

Вообще это вещи, которые очень рано проявляются. Слух - есть или нет. Видно, потянет ребенок учебу или не справится. Когда человек учит­ся в консерватории или даже в музы­кальной школе при ней - это ведь ра­бота. Минимум четыре часа в день за инструментом. А бывает, и 8 часов. Это сойти с ума! Но иначе пальцы не бегают. Это колоссальный труд. Вот мой папа не научился играть на фор­тепиано из-за Шостаковича .

- Почему?

Они оба жили в Петрограде , еще до революции. Папе было 8 лет, а Шостаковичу, или Мите, как он его называл, было девять. Папа при­ходил на урок первым. И учительница его ругала, говорила: «Вот сейчас ты увидишь, как надо заниматься». И за­ходил Митя - вихрастый такой, в оч­ках уже. И показывал тако-о-ое! Папа его возненавидел. Но куда там тягать­ся? Это действительно вундеркинд.

«Когда был молодым, навалял дурака»

Я абсолютно твердо уверен в том, что самое главное воспитание - это твой пример, - говорит Познер . - Нельзя говорить детям «Не кури», ес ли ты сам куришь. «Не груби!», ес­ли ты сам грубишь. «Не жуй еду с от­крытым ртом», если ты так жуешь. И так далее. Я очень сильно люблю своих внуков, правнука, и они это чувствуют всегда. Я могу их тискать, держать на руках. Обычно женщины это делают. Но и мне это нравится. И детям это важно - вот это тактильное чувство. Меня мало родители обни­мали , хотя очень любили.

- Это не принято было?

Моя мама - строгая француженка. А папа и вовсе не обнимал. Я очень скучал по их прикосновениям. И по­этому по отношению к своим детям и внукам веду себя иначе. Я строг, но я их уважаю. Ведь и пятилетний ребе­нок - уже человек. И он может быть намного умнее 50-летнего. Сила взрос­лого - это не то, что убеждает ребен­ка. Хотя когда я был молодым, конеч­но, навалял дурака в этом смысле. Но все-таки довольно быстро это понял.

- В чем это выражалось?

Моя дочь так плохо ела, что могла сидеть часами с полным ртом. И как- то раз я потерял терпение и дал ей пощечину.

- Стыдно?

Да. И у нее кровь пошла из носа. Когда вспоминаю об этом, прямо мне плохо. Я перед ней много раз потом извинялся и просил прощения. Она забыла, а я никогда этого не забуду. Для меня это был урок - больше ни­когда так не делать. Просто исключе­но! Знаете, мой отец был очень строг со мной, потому что его родители бы­ли очень строги с ним. Мы переносим это из поколения в поколение. И вот тогда я понял, что играю роль моего отца по отношению к дочери. Когда осознал это, мне стало легко, я пере­стал так делать раз и навсегда.

Ему исполнилось уже 80. В журналистике 50 лет. С первого телемоста с Америкой, после которого он стал широко известен, минуло три десятка. Но он не торопится на пенсию – ведет еженедельную программу, снимает фильмы и останавливаться не собирается.

Владимир Владимирович, не могу не поздравить вас с юбилеем, пусть и прошедшим. Вы к своему дню рождения как относитесь?

Очень люблю. Я родился в день рождения мамы. И для меня это всегда был двойной праздник. Мы с мамой были очень близки.

В этот раз все душевно прошло?

Изумительно! Моя жена такое устроила, как нечасто бывает. Я уехал в Париж, не хотелось проводить день рождения в Москве. В юбилей приходится звать тех, кого ты не очень хочешь. Не позовешь – обидятся. А так были только те, кого я действительно хотел видеть.

И что же вы любите?

Хорошие книги, картины, фотоаппаратуру, потому что я давно и много снимаю, фотографии. Было много приятных подарков. Поскольку я часто говорил, что с детства обожаю «Трех мушкетеров», мне подарили первое издание этой книги. Совершенно потрясающее – с гравюрами того времени. Не могу передать, как я обрадовался!

Сколько вам по паспорту – это я знаю. А в душе?

А кто его знает. Как там говорил тот, который жил на крыше?

Карлсон? «Мужчина в полном расцвете сил…»

Вот-вот. Я себя чувствую хорошо физически, и голова пока варит. И все время чего-то хочется.

Успевать разговаривать

Вы как–то говорили, что хотели бы уметь рисовать. Если бы это была картина вашей жизни, какие события вы бы на ней изобразили?

Сложно ответить. Много чего было. Но в принципе от этой картины человек должен был получить радостное ощущение. Я прожил достаточно счастливую жизнь, не все успел сделать, были трагедии, тяжелые моменты. Но, в общем, я счастливый человек.

Есть то, о чем вы жалеете, но что, увы, никак уже не получится сделать?

Конечно. Я не успею научиться играть на нескольких музыкальных инструментах. Не успею выучить еще пару-тройку языков, не успею прочитать все то, что хочу, хотя читал много. Но, наверное, больше всего я жалею о том, что мало разговаривал со своими родителями. И мало о них знаю. Больше, чем многие, но все равно мало. И вот это непоправимо.

В юношестве мы порой дистанцируемся от родителей, пытаясь доказать, что мы другие, а потом с удивлением замечаем, что во многом становимся на них похожи. Что в вас от мамы, что от отца?

У меня были очень сложные отношения с отцом. Мне не кажется, что я на него похож. Я по характеру гораздо больше мама. Довольно закрытый человек. К себе не подпускающий. Рефлексирующий. Как говорил пятилетний сын одного моего знакомого – терпелительный. Я могу очень долго ждать своего часа. Может, это одна из главных моих черт.

Что вам приходилось ждать долго?

Чтобы меня, например, выпускали из этой страны. Больше 30 лет ждал.

А вкус в еде и в одежде – это тоже от мамы?

Да, конечно. Маму звали Жеральдин, она была француженка. У нее было особое отношение к еде, она знала, как надо питаться, какое вино и с чем следует пить. Мама была элегантной, изящной женщиной. И я многому от нее научился. Мама могла просто посмотреть, и я сразу понимал, что не те штаны надел.

Со штанами понятно, с едой тоже, а в отношении к людям, жизни что она вам дала? Как воспитывала?

Примером. Мама была неразговорчивой. Но я остро чувствовал, как она сильно меня любит, и поэтому я не могу ее огорчать. Считаю, воспитывают примером, а не разговорами. Или разговоры должны точно соответствовать делу. Зачастую ведь бывает не так. Одна из самых серьезных проблем с моим отцом в том, что он говорил одно, а потом я понял, что делает он другое. И это была причина глубокого расхождения между нами. Мама любила только отца, а он был большим женолюбом… Она была исключительно сильным человеком. Я гораздо слабее ее. Мама, буржуазная дама, привыкшая жить хорошо, попала как кур в ощип, приехав в Советский Союз. Оказалась в стране, где нет ничего, где манера поведения, привычки совершенно чужие. И была вынуждена прожить здесь большую часть жизни. Я видел, как она себя ведет. Ее честность, преданность, твердость. Все это на меня сильно подействовало.

Она была в чем-то несчастным человеком?

Думаю, она страдала. Но она была очень закрытой. За всю жизнь я один раз видел, как она заплакала. А чтобы посчитать, сколько раз она меня обняла, хватит пальцев рук.

Так мало?

Не принято.

Европейский подход?

Высокая буржуазия. Рабочий класс себя по-другому ведет.

А вы свою дочь часто обнимали?

Да. Я часто.

Получается, вам этого не хватало?

Конечно. Очень.

Отец, дед и прадед

Дочь Екатерина с мужем Клаусом

Фото: из личного архива Владимира Познера

Все же ниточки с ребенком еще в детстве завязываются… Насколько вы участвовали во взрослении дочери, каким были папой?

Мне кажется, хорошим. Я Катю очень люблю. И она это знает. Но поначалу повторял ошибки, которые в отношении меня совершал мой отец. Он вырос в очень строгой семье. Там дети не были личностями, они должны были слушаться. Молчи и делай то, что я сказал. Почему? Потому. Отец мне об этом рассказывал с некоторым восхищением и пытался со мной так поступать. Но мы-то с ним познакомились, когда мне было лет пять, я уже был сформирован (первые годы жизни Володя прожил в Америке с мамой. – Прим. «Антенны»). Вот мы и воевали всю жизнь. Но так как в моем детстве такое присутствовало, поначалу и я в отношениях с дочерью вел себя похоже. В детстве Катя очень плохо ела, постоянно закладывала еду за щеку. Я ее кормил, и это могло продолжаться бесконечно. Ей было года три, когда она довела меня до такого состояния, что я дал ей оплеуху. У Кати кровь пошла из носа. Я тогда испытал такое чувство ужаса! Понял, что копирую поведение отца. И избавился от этого навсегда.

А какой вы дед?

Надо у внуков спросить, но мне кажется, что хороший. Мы все очень любим друг друга. И в чем-то как один человек. Конечно, мы разные. Но у нас нет барьеров. Мы большие друзья. Правда, дедом они меня никогда не называли. Коля зовет Вовой, Маша – Вовочкой. А недавно я стал прадедом. Маша вышла замуж, родила сына. Ему чуть больше двух месяцев.

О, поздравляю! Как зовут правнука?

У него два имени. Валентин – в честь бабушки, моей первой жены, Валентины Николаевны, с которой мы очень дружим. А второе – Эруан, его папа британец, там свои имена. Так что мой правнук – Валентин-Эруан.

Часто видитесь с дочерью, внуками?

В году раз шесть. Они живут в Германии. И я скучаю по ним ужасно. Могу просто на три дня приехать.

Никто из внуков в журналистику не пошел?

К счастью, нет. Маша одарена таким количеством способностей, что ей трудно определиться. Она языки усваивает как губка, музыку так же. Но увлеклась компьютерами, думает над созданием своего интернет-бизнеса. Коля, который казался полным бездельником, сначала хотел быть поваром. Я его устроил в хорошее место, поработав там месяца два, он передумал, так, говорит, я никогда не женюсь. И тут в какой-то момент Коля решил стать звукорежиссером. В Германии это очень ценится, попасть в такой институт невероятно трудно. 120 человек на 10 мест. А он поступил первым номером. Все просто развели руками. Как? С сентября станет студентом. Он красавец и ужасно смешной: по-русски говорит с большим акцентом и ошибками.

Жить в удовольствие

Дурачатся с внуком Колей

Фото: из личного архива Владимира Познера

Прадедом вы уже стали. Но помните: у героя Джека Николсона в фильме «Пока не сыграл в ящик» есть список того, что он должен успеть сделать. У вас есть такой мысленный список?

В какой-то степени. Есть места, куда я хотел бы поехать. Я хочу в Африку, но черную, дикую. С фотоаппаратом и с минимумом людей. Это меня невероятно интересует. Хотел бы сделать телевизионную серию, очень важную для меня. И я серьезно думаю над тем, чтобы еще написать книгу. Не о путешествиях. Более основательную.

Дела важные. Требуют времени. Телевизионный путь у вас большой, журналистский сумасшедший. Но вы остаетесь на своем месте, не уходите из профессии. Почему?

Потому что занимаюсь тем, наверное, ради чего я родился. Я случайно нашел свой путь. Это редко бывает. Большинство занимаются не своим делом. И испытывают неудовлетворение, порой сами не понимая от чего. А ведь люди, которым так не повезло, никогда первачами быть не могут. Я не думал становиться журналистом, собирался быть ученым, биологом. Случайно попал. И оказалось – мое. Я это делаю так, как никто не делает. Это то, что я умею, то, что люблю. Мне дано.

Вы «Познера» записываете в прямом эфире, значит, это еще и драйв?

Колоссальный!

Выходите из студии в напряжении?

Всегда. И более того, я очень опасаюсь того дня, когда выйду без него, потому что это будет означать, что пора вешать кроссовки на гвоздь.

Что помогает успокоиться?

Начало. Как на ринге. Бум! И пошел.

Внучка Маша

Фото: из личного архива Владимира Познера

А спорт для вас тоже драйв или, что называется, доктор прописал?

Да какой доктор? Я умею, конечно, если доктор очень сильно прописал. Но нет, спорт – это колоссальное удовольствие, кайф.

Что в вашем спортивном распорядке обязательно?

Теннис. Три раза в неделю. Еще я люблю игры. Разные. Бейсбол, например. Я очень заводной. Но поскольку в теннисе достаточно, чтобы был один человек, это любимый спорт. Могу на корте по два часа в день под солнцем проводить. Как-то пытался играть в пелоту. Это игра басков, они надевают на руку длинную перчатку с желобом, кладут в нее мяч размером с апельсин, твердый, из литой резины. Игрок бросает мяч об высоченную стену. И противник должен либо поймать его с лету, либо с одного отскока. Рекорд скорости отскакивания мяча от стены 352 км/ч. Поэтому играют, конечно, в шлемах. Потому что если мяч ударит, тебе конец. Мне было интересно попробовать. В результате порвал вращательную манжетку в плече, пришлось делать операцию.

Вы говорили, что еда и питье – тоже для вас важные удовольствия. Похоже, вы диетами себя не ограничиваете?

Знаете, Франция поражает тем, что там нет толстых людей. Хотя у них и багет, и масло постоянно на столе. Тогда почему? Потому что едят хорошие продукты и правильно: вовремя, три раза в день, не перехватывают, не кусочничают… И пьют вино.

Но пьют-то и у нас…

Не вино. Его у нас пьют пока что немногие. Пиво – да. Водку я уж не говорю. Да и едят у нас по-другому. В русской традиции много мучного. Но и еще люди не следят за собой. В сорок лет уже пузо. На Западе от того, как ты выглядишь, какие у тебя зубы, зависит многое: работа, карьера. Можно сказать, что это не важно. Но все-таки приятно смотреть на людей подтянутых, причесанных, бритых, с чистыми ногтями. Я еще хожу на фитнес два раза в неделю. И вижу, что ситуация стала меняться.

Готовите ли вы сами?

Да. Люблю готовить мясо, салаты, овощи, например артишоки и андивы, пасту люблю. Это не так-то просто, как может показаться.

И какой у вас секрет?

Так я и сказал. Ха-ха-ха. Я точно знаю, когда готовишь, надо разговаривать с продуктом. Говорить ему, что ты его любишь, благодарить. И потом французы считают, что можно научиться готовить, но делать мясо – с этим рождаются.

Я так понимаю, этот талант у вас есть?

Да, я его от мамы получил.

Перемены

Вы упомянули о том, что в журналистику попали случайно. Тогда, бросив биологию, вы резко сменили вектор и ушли в никуда. Таких ситуаций у вас было немало: переезд в Америку, дочь уезжала в Германию, чего вы не хотели, разводы… Получается, вы легкий на перемены?

И да, и нет. Потому что эти перемены – как правило, трудная, мучительная вещь. Но я готов менять, пробовать. Иначе не могу.

В такие критические минуты вы с кем ведете внутренний диалог, с кем советуетесь? Или это разговор с самим собой?

Кто бы ни был рядом, ты в конце концов все равно сам с собой. Иногда очень хочется, чтобы ты мог помолиться. Хочется, чтобы пришло облегчение. Встать на колени. Никогда не мог. Никогда. Думаю, если бы сделал это, стал бы другим человеком, что-то сломалось. Я осознанно не позволяю себе быть слабым. Я не просто атеист, я противник Бога, если он есть. Потому что если он за все в ответе, при том, что происходило, происходит и будет происходить, он мне омерзителен. Поэтому я уверен, что его нет. А если бы он был, я к такому не обращался бы.

Мария Лобанова - журналист, светская львица. Известна своим умением рассказывать читателям о необычных путешествиях, светских раутах и новинках индустрии моды увлекательно и интересно. Тонкий юмор и обилие ярких деталей всегда сопровождают ее обзоры. Ее авторские колонки выходили во многих изданиях: Forbes Style, Harper"s Bazaar, Vogue, «Домовой», L’Officiel.

Биография Марии Лобановой

Родилась в Лондоне 13 декабря в интеллигентной семье. Ее папа Лобанов Владимир Яковлевич имеет три диплома о высшем образовании, свободно владеет тремя языками, объездил весь мир в качестве внешнеторгового представителя. Сейчас он - очень увлеченный дачник.

Дедушка - Черкасов Владимир Георгиевич - имел различные правительственные награды и свободно говорил на семи языках. Мария считает себя профессорской внучкой.

Окончила журфак Московского государственного университета им. Ломоносова. Училась на профессиональных курсах в Лондоне.

Во время учебы в Великобритании Мария Лобанова занималась организацией благотворительных мероприятий и участвовала в создании британского общества Friends of the Bolshoi. Занималась организацией благотворительной премьеры фильма «Онегин» Марты Файнс с братом, актером Рэйфом Файнсом в главной роли.

Карьера

Профессиональную карьеру Мария Лобанова начинала репортером на ТВ-6. Затем начала писать для В профессию ее вводил работавший тогда редактором «Домового» Сергей Николаевич, нынешний главный редактор «Сноба».

Запускала российский GQ в качестве PR-специалиста, потом работала в Harper"s Bazaar. Несколько лет продвигала люкс ювелирной торговой марки Carrera & Carrera в России.

В 2007 году в качестве главного редактора выпустила журнал для тридцатилетних женщин, ориентированных на карьеру, Sex and the City. Предложение о создании пришло неожиданно, но оказалось по силам - хотелось сделать что-то полезное для общества.

Мария сама разработала его концепцию, сделав близким по духу одноименному американскому сериалу. Журнал уникальный и не имеет аналогов в мире. Это не типичное женское глянцевое чтиво, а издание, заставляющее думать.

В 2011 году журнал был переименован в SNC. В 2012 году Мария передает бразды правления Ксении Собчак и покидает журнал. Она возвращается к работе в созданной в 2005 году своей пиар-консультации.

Личная жизнь

Несмотря на свою публичность, личную жизнь предпочитает не афишировать и даже скрывать. Известно, что Мария Лобанова замужем и мечтает стать матерью.

Является поклонницей здорового образа жизни. Ее интересуют проблемы экологии, отношения людей, а также развитие общества и влияние на него отдельных личностей.

В людях ценит умение красиво вести беседу и держать дистанцию, хорошие манеры. Не терпит панибратства и обращения на "ты". Любит, когда ее поздравляют с удачным интервью или статьей.

Сейчас Мария занимается продвижением авторского кино и современного искусства в качестве PR-консультанта. Одним из своих удачных проектов считает PR-компанию к фильму «Танец Дели» Ивана Вырыпаева. Картину приняли даже в далеких от авторского кино гламурных кругах.

Но и о журналистике не забывает. Сотрудничает с Vanity Fair - изданием, которое посвящено моде, политике и другим аспектам массовой культуры.