Как держать форму. Массаж. Здоровье. Уход за волосами

Детские годы багрова внука содержание. Сергей Аксаков - Детские годы Багрова-внука (Главы)

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Внучке моей

ОЛЬГЕ ГРИГОРЬЕВНЕ АКСАКОВОЙ

К читателям

Я написал отрывки из «Семейной хроники» по рассказам семейства гг. Багровых, как известно моим благосклонным читателям. В эпилоге к пятому и последнему отрывку я простился с описанными мною личностями, не думая, чтобы мне когда-нибудь привелось говорить о них. Но человек часто думает ошибочно: внук Степана Михайловича Багрова рассказал мне с большими подробностями историю своих детских годов; я записал его рассказы с возможною точностью, а как они служат продолжением «Семейной хроники», так счастливо обратившей на себя внимание читающей публики, и как рассказы эти представляют довольно полную историю дитяти, жизнь человека в детстве, детский мир, созидающийся постепенно под влиянием ежедневных новых впечатлений, – то я решился напечатать записанные мною рассказы. Желая, по возможности, передать живость изустного повествования, я везде говорю прямо от лица рассказчика. Прежние лица «Хроники» выходят опять на сцену, а старшие, то есть дедушка и бабушка, в продолжение рассказа оставляют ее навсегда… Снова поручаю моих Багровых благосклонному вниманию читателей.

С. Аксаков

Вступление

Я сам не знаю, можно ли вполне верить всему тому, что сохранила моя память? Если я помню действительно случившиеся события, то это можно назвать воспоминаниями не только детства, но даже младенчества. Разумеется, я ничего не помню в связи, в непрерывной последовательности; но многие случаи живут в моей памяти до сих пор со всею яркостью красок, со всею живостью вчерашнего события. Будучи лет трех или четырех, я рассказывал окружающим меня, что помню, как отнимали меня от кормилицы… Все смеялись моим рассказам и уверяли, что я наслушался их от матери или няньки и подумал, что это я сам видел. Я спорил и в доказательство приводил иногда такие обстоятельства, которые не могли мне быть рассказаны и которые могли знать только я да моя кормилица или мать. Наводили справки, и часто оказывалось, что действительно дело было так и что рассказать мне о нем никто не мог. Но не все, казавшееся мне виденным, видел я в самом деле; те же справки иногда доказывали, что многого я не мог видеть, а мог только слышать.

Итак, я стану рассказывать из доисторической, так сказать, эпохи моего детства только то, в действительности чего не могу сомневаться.

Отрывочные воспоминания

Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесятых годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, – кормилица, маленькая сестрица и мать; тогда они не имели для меня никакого определённого значенья и были только безыменными образами. Кормилица представляется мне сначала каким-то таинственным, почти невидимым существом. Я помню себя лежащим ночью то в кроватке, то на руках матери и горько плачущим: с рыданием и воплями повторял я одно и то же слово, призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабоосвещённой комнаты, брал меня на руки, клал к груди… и мне становилось хорошо. Потом помню, что уже никто не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди, напевая одни и те же слова успокоительной песни, бегала со мной по комнате до тех пор, пока я засыпал. Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать вёрст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она один раз приходила, а может быть, и приезжала как-нибудь, с моей молочной сестрой, здоровой и краснощекой девочкой.

Сестрицу я любил сначала больше всех игрушек, больше матери, и любовь эта выражалась беспрестанным желаньем ее видеть и чувством жалости: мне всё казалось, что ей холодно, что она голодна и что ей хочется кушать; я беспрестанно хотел одеть ее своим платьицем и кормить своим кушаньем; разумеется, мне этого не позволяли, и я плакал.

Постоянное присутствие матери сливается с каждым моим воспоминанием. Её образ неразрывно соединяется с моим существованьем, и потому он мало выдаётся в отрывочных картинах первого времени моего детства, хотя постоянно участвует в них.

Тут следует большой промежуток, то есть тёмное пятно или полинявшее место в картине давно минувшего, и я начинаю себя помнить уже очень больным, и не в начале болезни, которая тянулась с лишком полтора года, не в конце её (когда я уже оправлялся), нет, именно помню себя в такой слабости, что каждую минуту опасались за мою жизнь. Один раз, рано утром, я проснулся или очнулся, и не узнаю, где я. Всё было незнакомо мне: высокая, большая комната, голые стены из претолстых новых сосновых брёвен, сильный смолистый запах; яркое, кажется летнее, солнце только что всходит и сквозь окно с правой стороны, поверх рединного полога, который был надо мною опущен, ярко отражается на противоположной стене… Подле меня тревожно спит, без подушек и нераздетая, моя мать. Как теперь гляжу на чёрную ее косу, растрепавшуюся по худому и жёлтому ее лицу. Меня накануне привезли в подгородную деревню Зубовку, верстах в десяти от Уфы. Видно, дорога и произведённый движением спокойный сон подкрепили меня; мне стало хорошо и весело, так что я несколько минут с любопытством и удовольствием рассматривал сквозь полог окружающие меня новые предметы. Я не умел поберечь сна бедной моей матери, тронул её рукой и сказал: «Ах, какое солнышко! как хорошо пахнет!» Мать вскочила, в испуге сначала, и потом обрадовалась, вслушавшись в мой крепкий голос и взглянув на моё посвежевшее лицо. Как она меня ласкала, какими называла именами, как радостно плакала… этого не расскажешь! Полог подняли; я попросил есть, меня покормили и дали мне выпить полрюмки старого рейнвейну, который, как думали тогда, один только и подкреплял меня. Рейнвейну налили мне из какой-то странной бутылки со сплюснутым, широким, круглым дном и длинною узенькою шейкою. С тех пор я не видывал таких бутылок. Потом, по просьбе моей, достали мне кусочки или висюльки сосновой смолы, которая везде по стенам и косякам топилась, капала, даже текла понемножку, застывая и засыхая на дороге и вися в воздухе маленькими сосульками, совершенно похожими своим наружным видом на обыкновенные ледяные сосульки. Я очень любил запах сосновой и еловой смолы, которою курили иногда в наших детских комнатах. Я понюхал, полюбовался, поиграл душистыми и прозрачными смоляными сосульками; они растаяли у меня в руках и склеили мои худые, длинные пальцы; мать вымыла мне руки, вытерла их насухо, и я стал дремать… Предметы начали мешаться в моих глазах; мне казалось, что мы едем в карете, что мне хотят дать лекарство и я не хочу принимать его, что вместо матери стоит подле меня нянька Агафья или кормилица… Как заснул я и что было после – ничего не помню.

Часто припоминаю я себя в карете, даже не всегда запряжённой лошадьми, не всегда в дороге. Очень помню, что мать, а иногда нянька держит меня на руках, одетого очень тепло, что мы сидим в карете, стоящей в сарае, а иногда вывезенной на двор; что я хнычу, повторяя слабым голосом: «Супу, супу», – которого мне давали понемножку, несмотря на болезненный, мучительный голод, сменявшийся иногда совершенным отвращеньем от пищи. Мне сказывали, что в карете я плакал менее и вообще был гораздо спокойнее. Кажется, господа доктора в самом начале болезни дурно лечили меня и наконец залечили почти до смерти, доведя до совершенного ослабления пищеварительные органы; а может быть, что мнительность, излишние опасения страстной матери, беспрестанная перемена лекарств были причиною отчаянного положения, в котором я находился.

Я иногда лежал в забытьи, в каком-то среднем состоянии между сном и обмороком; пульс почти переставал биться, дыханье было так слабо, что прикладывали зеркало к губам моим, чтоб узнать, жив ли я; но я помню многое, что делали со мной в то время и что говорили около меня, предполагая, что я уже ничего не вижу, не слышу и не понимаю, – что я умираю. Доктора и все окружающие давно осудили меня на смерть: доктора – по несомненным медицинским признакам, а окружающие – по несомненным дурным приметам, неосновательность и ложность которых оказались на мне весьма убедительно. Страданий матери моей описать невозможно, но восторженное присутствие духа и надежда спасти свое дитя никогда её не оставляли. «Матушка Софья Николавна, – не один раз говорила, как я сам слышал, преданная ей душою дальняя родственница Чепрунова, – перестань ты мучить своё дитя; ведь уж и доктора и священник сказали тебе, что он не жилец. Покорись воле божией: положи дитя под образа, затепли свечку и дай его ангельской душеньке выйти с покоем из тела. Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь её, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать всё что может для моего спасенья, – и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь и спину голыми руками, а если и это не помогало, то наполняла легкие мои своим дыханьем – и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время. Так бывало не один раз. Я даже мог заниматься своими игрушками, которые расставляли подле меня на маленьком столике; разумеется, всё это делал я, лежа в кроватке, потому что едва шевелил своими пальцами. Но самое главное моё удовольствие состояло в том, что приносили ко мне мою милую сестрицу, давали поцеловать, погладить по головке, а потом нянька садилась с нею против меня, и я подолгу смотрел на сестру, указывая то на одну, то на другую мою игрушку и приказывая подавать их сестрице.

Заметив, что дорога мне как будто полезна, мать ездила со мной беспрестанно: то в подгородные деревушки своих братьев, то к знакомым помещикам; один раз, не знаю куда, сделали мы большое путешествие; отец был с нами. Дорогой, довольно рано поутру, почувствовал я себя так дурно, так я ослабел, что принуждены были остановиться; вынесли меня из кареты, постлали постель в высокой траве лесной поляны, в тени дерев, и положили почти безжизненного. Я всё видел и понимал, что около меня делали. Слышал, как плакал отец и утешал отчаявшуюся мать, как горячо она молилась, подняв руки к небу. Я все слышал и видел явственно и не мог сказать ни одного слова, не мог пошевелиться – и вдруг точно проснулся и почувствовал себя лучше, крепче обыкновенного. Лес, тень, цветы, ароматный воздух мне так понравились, что я упросил не трогать меня с места. Так и простояли мы тут до вечера. Лошадей выпрягли и пустили на траву близёхонько от меня, и мне это было приятно. Где-то нашли родниковую воду; я слышал, как толковали об этом; развели огонь, пили чай, а мне дали выпить отвратительной римской ромашки с рейнвейном, приготовили кушанье, обедали, и все отдыхали, даже мать моя спала долго. Я не спал, но чувствовал необыкновенную бодрость и какое-то внутреннее удовольствие и спокойствие, или, вернее сказать, я не понимал, что чувствовал, но мне было хорошо. Уже довольно поздно вечером, несмотря на мои просьбы и слёзы, положили меня в карету и перевезли в ближайшую на дороге татарскую деревню, где и ночевали. На другой день поутру я чувствовал себя также свежее и лучше против обыкновенного. Когда мы воротились в город, моя мать, видя, что я стал немножко покрепче, и сообразя, что я уже с неделю не принимал обыкновенных микстур и порошков, помолилась богу и решилась оставить уфимских докторов, а принялась лечить меня по домашнему лечебнику Бухана. Мне становилось час от часу лучше, и через несколько месяцев я был уже почти здоров: но всё это время, от кормежки на лесной поляне до настоящего выздоровления, почти совершенно изгладилось из моей памяти. Впрочем, одно происшествие я помню довольно ясно: оно случилось, по уверению меня окружающих, в самой средине моего выздоровления…

Чувство жалости ко всему страдающему доходило во мне, в первое время моего выздоровления, до болезненного излишества. Прежде всего это чувство обратилось на мою маленькую сестрицу: я не мог видеть и слышать её слёз или крика и сейчас начинал сам плакать; она же была в это время нездорова. Сначала мать приказала было перевести её в другую комнату; но я, заметив это, пришёл в такое волнение и тоску, как мне после говорили, что поспешили возвратить мне мою сестрицу. Медленно поправляясь, я не скоро начал ходить и сначала целые дни, лёжа в своей кроватке и посадив к себе сестру, забавлял её разными игрушками или показываньем картинок. Игрушки у нас были самые простые: небольшие гладкие шарики или кусочки дерева, которые мы называли чурочками; я строил из них какие-то клетки, а моя подруга любила разрушать их, махнув своей ручонкой. Потом начал я бродить и сидеть на окошке, растворённом прямо в сад. Всякая птичка, даже воробей, привлекала мое вниманье и доставляла мне большое удовольствие. Мать, которая всё свободное время от посещенья гостей и хозяйственных забот проводила около меня, сейчас достала мне клетку с птичками и пару ручных голубей, которые ночевали под моей кроваткой. Мне рассказывали, что я пришел от них в такое восхищение и так его выражал, что нельзя было смотреть равнодушно на мою радость. Один раз, сидя на окошке (с этой минуты я всё уже твёрдо помню), услышал я какой-то жалобный визг в саду; мать тоже его услышала, и когда я стал просить, чтобы послали посмотреть, кто это плачет, что, «верно, кому-нибудь больно» – мать послала девушку, и та через несколько минут принесла в своих пригоршнях крошечного, еще слепого, щеночка, который, весь дрожа и не твёрдо опираясь на свои кривые лапки, тыкаясь во все стороны головой, жалобно визжал, или скучал, как выражалась моя нянька. Мне стало так его жаль, что я взял этого щеночка и закутал его своим платьем. Мать приказала принести на блюдечке тёпленького молочка, и после многих попыток, толкая рыльцем слепого кутёнка в молоко, выучили его лакать. С этих пор щенок по целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в день сделалось моей любимой забавой; его назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил у нас семнадцать лет, разумеется, уже не в комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к моей матери.

Выздоровленье моё считалось чудом, по признанию самих докторов. Мать приписывала его, во-первых, бесконечному милосердию божию, а во-вторых, лечебнику Бухана. Бухан получил титло моего спасителя, и мать приучила меня в детстве молиться богу за упокой его души при утренней и вечерней молитве. Впоследствии она где-то достала гравированный портрет Бухана, и четыре стиха, напечатанные под его портретом на французском языке, были кем-то переведены русскими стихами, написаны красиво на бумажке и наклеены сверх французских. Всё это, к сожалению, давно исчезло без следа.

Я приписываю моё спасение, кроме первой вышеприведённой причины, без которой ничто совершиться не могло, – неусыпному уходу, неослабному попечению, безграничному вниманию матери и дороге, то есть движению и воздуху. Вниманье и попеченье было вот какое: постоянно нуждаясь в деньгах, перебиваясь, как говорится, с копейки на копейку, моя мать доставала старый рейнвейн в Казани, почти за пятьсот вёрст, через старинного приятеля своего покойного отца, кажется доктора Рейслейна, за вино платилась неслыханная тогда цена, и я пил его понемногу, несколько раз в день. В городе Уфе не было тогда так называемых французских белых хлебов – и каждую неделю, то есть каждую почту, щедро вознаграждаемый почтальон привозил из той же Казани по три белых хлеба. Я сказал об этом для примера; точно то же соблюдалось во всем. Моя мать не давала потухнуть во мне догоравшему светильнику жизни; едва он начинал угасать, она питала его магнетическим излиянием собственной жизни, собственного дыханья. Прочла ли она об этом в какой-нибудь книге или сказал доктор – не знаю. Чудное целительное действие дороги не подлежит сомнению. Я знал многих людей, от которых отступались доктора, обязанных ей своим выздоровлением. Я считаю также, что двенадцатичасовое лежанье в траве на лесной поляне дало первый благотворный толчок моему расслабленному телесному организму. Не один раз я слышал от матери, что именно с этого времени сделалась маленькая перемена к лучшему.

Последовательные воспоминания

После моего выздоровления я начинаю помнить себя уже дитятей, не крепким и резвым, каким я сделался впоследствии, но тихим, кротким, необыкновенно жалостливым, большим трусом и в то же время беспрестанно, хотя медленно, уже читающим детскую книжку с картинками под названием «Зеркало добродетели». Как и когда я выучился читать, кто меня учил и по какой методе – решительно не знаю; но писать я учился гораздо позднее и как-то очень медленно и долго. Мы жили тогда в губернском городе Уфе и занимали огромный зубинский деревянный дом, купленный моим отцом, как я после узнал, с аукциона за триста рублей ассигнациями. Дом был обит тёсом, но не выкрашен; он потемнел от дождей, и вся эта громада имела очень печальный вид. Дом стоял на косогоре, так что окна в сад были очень низки от земли, а окна из столовой на улицу, на противоположной стороне дома, возвышались аршина три над землёй; парадное крыльцо имело более двадцати пяти ступенек, и с него была видна река Белая почти во всю свою ширину. Две детские комнаты, в которых я жил вместе с сестрой, выкрашенные по штукатурке голубым цветом, находившиеся возле спальной, выходили окошками в сад, и посаженная под ними малина росла так высоко, что на целую четверть заглядывала к нам в окна, что очень веселило меня и неразлучного моего товарища – маленькую сестрицу. Сад, впрочем, был хотя довольно велик, но не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая не знала ни гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот вёрст: несмотря на моё болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моём воображении; я не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего не понимаю». Да и что мудрёного: рассказчику только пошёл пятый год, а слушательнице – третий.

Я сказал уже, что был робок и даже трусоват; вероятно, тяжкая и продолжительная болезнь ослабила, утончила, довела до крайней восприимчивости мои нервы, а может быть, и от природы я не имел храбрости. Первые ощущения страха поселили во мне рассказы няньки. Хотя она, собственно, ходила за сестрой моей, а за мной только присматривала, и хотя мать строго запрещала ей даже разговаривать со мною, но она иногда успевала сообщить мне кое-какие известия о буке, о домовых и мертвецах. Я стал бояться ночной темноты и даже днём боялся тёмных комнат. У нас в доме была огромная зала, из которой две двери вели в две небольшие горницы, довольно тёмные, потому что окна из них выходили в длинные сени, служившие коридором; в одной из них помещался буфет, а другая была заперта; она некогда служила рабочим кабинетом покойному отцу моей матери; там были собраны все его вещи: письменный стол, кресло, шкаф с книгами и проч. Нянька сказала мне, что там видят иногда покойного моего дедушку Зубина, сидящего за столом и разбирающего бумаги. Я так боялся этой комнаты, что, проходя мимо неё, всегда зажмуривал глаза. Один раз, идучи по длинным сеням, забывшись, я взглянул в окошко кабинета, вспомнил рассказ няньки, и мне почудилось, что какой-то старик в белом шлафроке сидит за столом. Я закричал и упал в обморок. Матери моей не было дома. Когда она воротилась и я рассказал ей обо всём случившемся и обо всём, слышанном мною от няни, она очень рассердилась: приказала отпереть дедушкин кабинет, ввела меня туда, дрожащего от страха, насильно и показала, что там никого нет и что на креслах висело какое-то бельё. Она употребила все усилия растолковать мне, что такие рассказы – вздор и выдумки глупого невежества. Няньку мою она прогнала и несколько дней не позволяла ей входить в нашу детскую. Но крайность заставила призвать эту женщину и опять приставить к нам; разумеется, строго запретили ей рассказывать подобный вздор и взяли с неё клятвенное обещание никогда не говорить о простонародных предрассудках и поверьях; но это не вылечило меня от страха. Нянька наша была странная старуха, она была очень к нам привязана, и мы с сестрой ее очень любили. Когда ее сослали в людскую и ей не позволено было даже входить в дом, она прокрадывалась к нам ночью, целовала нас сонных и плакала. Я это видел сам, потому что один раз ее ласки разбудили меня. Она ходила за нами очень усердно, но, по закоренелому упрямству и невежеству, не понимала требований моей матери и потихоньку делала ей всё наперекор. Через год её совсем отослали в деревню. Я долго тосковал: я не умел понять, за что маменька так часто гневалась на добрую няню, и оставался в том убеждении, что мать просто её не любила.

Я всякий день читал свою единственную книжку «Зеркало добродетели» моей маленькой сестрице, никак не догадываясь, что она ещё ничего не понимала, кроме удовольствия смотреть картинки. Эту детскую книжку я знал тогда наизусть всю; но теперь только два рассказа и две картинки из целой сотни остались у меня в памяти, хотя они, против других, ничего особенного не имеют. Это «Признательный лев» и «Сам себя одевающий мальчик». Я помню даже физиономию льва и мальчика! Наконец, «Зеркало добродетели» перестало поглощать моё внимание и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне захотелось почитать других книжек, а взять их решительно было негде; тех книг, которые читывали иногда мой отец и мать, мне читать не позволяли. Я принялся было за Домашний лечебник Бухана, но и это чтение мать сочла почему-то для моих лет неудобным; впрочем, она выбирала некоторые места и, отмечая их закладками, позволяла мне их читать; и это было в самом деле интересное чтение, потому что там описывались все травы, соли, коренья и все медицинские снадобья, о которых только упоминается в лечебнике. Я перечитывал эти описания уже гораздо в позднейшем возрасте и всегда с удовольствием, потому что всё это изложено и переведено на русский язык очень толково и хорошо.

Благодетельная судьба скоро послала мне неожиданное новое наслаждение, которое произвело на меня сильнейшее впечатление и много расширило тогдашний круг моих понятий. Против нашего дома жил в собственном же доме С. И. Аничков, старый, богатый холостяк, слывший очень умным и даже учёным человеком; это мнение подтверждалось тем, что он был когда-то послан депутатом от Оренбургского края в известную комиссию, собранную Екатериною Второй для рассмотрения существующих законов. Аничков очень гордился, как мне рассказывали, своим депутатством и смело поговаривал о своих речах и действиях, не принёсших, впрочем, по его собственному признанию, никакой пользы. Аничкова не любили, а только уважали и даже прибаивались его резкого языка и негибкого нрава. К моему отцу и матери он благоволил и даже давал взаймы денег, которых просить у него никто не смел. Он услышал как-то от моих родителей, что я мальчик прилежный и очень люблю читать книжки, но что читать нечего. Старый депутат, будучи просвещённее других, естественно, был покровителем всякой любознательности. На другой день вдруг присылает он человека за мною; меня повел сам отец. Аничков, расспросив хорошенько, что я читал, как понимаю прочитанное и что помню, остался очень доволен; велел подать связку книг и подарил мне… о счастие!.. «Детское чтение для сердца и разума», изданное безденежно при «Московских ведомостях» Н. И. Новиковым. Я так обрадовался, что чуть не со слезами бросился на шею старику и, не помня себя, запрыгал и побежал домой, оставя своего отца беседовать с Аничковым. Помню, однако, благосклонный и одобрительный хохот хозяина, загремевший в моих ушах и постепенно умолкавший по мере моего удаления. Боясь, чтоб кто-нибудь не отнял моего сокровища, я пробежал прямо через сени в детскую, лег в свою кроватку, закрылся пологом, развернул первую часть – и позабыл всё меня окружающее. Когда отец воротился и со смехом рассказал матери всё происходившее у Аничкова, она очень встревожилась, потому что и не знала о моем возвращении. Меня отыскали лежащего с книжкой. Мать рассказывала мне потом, что я был точно как помешанный: ничего не говорил, не понимал, что мне говорят, и не хотел идти обедать. Должны были отнять книжку, несмотря на горькие мои слёзы. Угроза, что книги отнимут совсем, заставила меня удержаться от слёз, встать и даже обедать. После обеда я опять схватил книжку и читал до вечера. Разумеется, мать положила конец такому исступлённому чтению: книги заперла в свой комод и выдавала мне по одной части, и то в известные, назначенные ею, часы. Книжек всего было двенадцать, и те не по порядку, а разрозненные. Оказалось, что это не полное собрание «Детского чтения», состоявшего из двадцати частей. Я читал свои книжки с восторгом и, несмотря на разумную бережливость матери, прочёл все с небольшим в месяц. В детском уме моём произошёл совершенный переворот, и для меня открылся новый мир… Я узнал в «рассуждении о громе», что такое молния, воздух, облака; узнал образование дождя и происхождение снега. Многие явления в природе, на которые я смотрел бессмысленно, хотя и с любопытством, получили для меня смысл, значение и стали ещё любопытнее. Муравьи, пчёлы и особенно бабочки с своими превращеньями из яичек в червяка, из червяка в хризалиду и, наконец, из хризалиды в красивую бабочку – овладели моим вниманием и сочувствием; я получил непреодолимое желание все это наблюдать своими глазами. Собственно нравоучительные статьи производили менее впечатления, но как забавляли меня «смешной способ ловить обезьян» и басня «о старом волке», которого все пастухи от себя прогоняли! Как восхищался я «золотыми рыбками»!

С некоторого времени стал я замечать, что мать моя нездорова. Она не лежала в постели, но худела, бледнела и теряла силы с каждым днём. Нездоровье началось давно, но я этого сперва не видел и не понимал причины, от чего оно происходило. Только впоследствии узнал я из разговоров меня окружавших людей, что мать сделалась больна от телесного истощения и душевных страданий во время моей болезни. Ежеминутная опасность потерять страстно любимое дитя и усилия сохранить его напрягали ее нервы и придавали ей неестественные силы и как бы искусственную бодрость; но когда опасность миновалась – общая энергия упала, и мать начала чувствовать ослабление: у нее заболела грудь, бок, и, наконец, появилось лихорадочное состояние; те же самые доктора, которые так безуспешно лечили меня и которых она бросила, принялись лечить её. Я услыхал, как она говорила моему отцу, что у неё начинается чахотка. Я не знаю, до какой степени это было справедливо, потому что больная была, как все утверждали, очень мнительна, и не знаю, притворно или искренне, но мой отец и доктора уверяли её, что это неправда. Я имел уже смутное понятие, что чахотка какая-то ужасная болезнь. Сердце у меня замерло от страха, и мысль, что я причиною болезни матери, мучила меня беспрестанно. Я стал плакать и тосковать, но мать умела как-то меня разуверить и успокоить, что было и не трудно при её беспредельной нравственной власти надо мною.

Не имея полной доверенности к искусству уфимских докторов, мать решилась ехать в Оренбург, чтоб посоветоваться там с доктором Деобольтом, который славился во всём крае чудесными излечениями отчаянно больных. Она сама сказала мне об этом с весёлым видом и уверила, что возвратится здоровою. Я совершенно поверил, успокоился, даже повеселел и начал приставать к матери, чтоб она ехала поскорее. Но для этой поездки надобно было иметь деньги, а притом куда девать, на кого оставить двух маленьких детей? Я вслушивался в беспрестанные разговоры об этом между отцом и матерью и наконец узнал, что дело уладилось: денег дал тот же мой книжный благодетель С. И. Аничков, а детей, то есть нас с сестрой, решились завезти в Багрово и оставить у бабушки с дедушкой. Я был очень доволен, узнав, что мы поедем на своих лошадях и что будем в поле кормить. У меня сохранилось неясное, но самое приятное воспоминание о дороге, которую мой отец очень любил; его рассказы о ней и ещё более о Багрове, обещавшие множество новых, ещё неизвестных мне удовольствий, воспламенили моё ребячье воображение. Дедушку с бабушкой мне также хотелось видеть, потому что я хотя и видел их, но помнить не мог: в первый мой приезд в Багрово мне было восемь месяцев; но мать рассказывала, что дедушка был нам очень рад и что он давно зовет нас к себе и даже сердится, что мы в четыре года ни разу у него не побывали. Моя продолжительная болезнь, медленное выздоровление и потом нездоровье матери были тому причиной. Впрочем, мой отец ездил прошлого года в Багрово, однако на самое короткое время. По обыкновению, вследствие природного моего свойства делиться моими впечатлениями с другими, все мои мечты и приятные надежды я рассказал и старался растолковать маленькой моей сестрице, а потом объяснять и всем меня окружавшим. Начались сборы. Я собрался прежде всех: уложил свои книжки, то есть «Детское чтение» и «Зеркало добродетели», в которое, однако, я уже давно не заглядывал; не забыл также и чурочки, чтоб играть ими с сестрицей; две книжки «Детского чтения», которые я перечитывал уже в третий раз, оставил на дорогу и с радостным лицом прибежал сказать матери, что я готов ехать и что мне жаль только оставить Сурку. Мать сидела в креслах, печальная и утомлённая сборами, хотя она распоряжалась ими, не вставая с места. Она улыбнулась моим словам и так взглянула на меня, что я хотя не мог понять выражения этого взгляда, но был поражён им. Сердце у меня опять замерло, и я готов был заплакать; но мать приласкала меня, успокоила, ободрила и приказала мне идти в детскую – читать свою книжку и занимать сестрицу, прибавя, что ей теперь некогда с нами быть и что она поручает мне смотреть за сестрою; я повиновался и медленно пошёл назад: какая-то грусть вдруг отравила мою весёлость, и даже мысль, что мне поручают мою сестрицу, что в другое время было бы мне очень приятно и лестно, теперь не утешила меня. Сборы продолжались ещё несколько дней, наконец всё было готово.

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Сергей Тимофеевич Аксаков

Детские годы Багрова-внука

(Главы)

Вступление

Я сам не знаю, можно ли вполне верить всему тому, что сохранила моя память? Если я помню действительно случившиеся события, то это можно назвать воспоминаниями не только детства, но даже младенчества. Разумеется, я ничего не помню в связи, в непрерывной последовательности; но многие случаи живут в моей памяти до сих пор со всей яркостью красок, со всей живостью вчерашнего события. Будучи лет трех или четырех, я рассказывал окружающим меня, что помню, как отнимали меня от кормилицы… Все смеялись моим рассказам и уверяли, что я наслушался их от матери или няньки и подумал, что это я сам видел. Я спорил и в доказательство приводил иногда такие обстоятельства, которые не могли мне быть рассказаны и которые могли знать только я да моя кормилица или мать. Наводили справки, и часто оказывалось, что действительно дело было так и что рассказать мне о нем никто не мог. Но не все, казавшееся мне виденным, видел я в самом деле; те же справки иногда доказывали, что многого я не мог видеть, а мог только слышать.

Итак, я стану рассказывать из доисторической, так сказать, эпохи моего детства только то, в действительности чего не могу сомневаться.

Отрывочные воспоминания

Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесятых годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, – кормилица, маленькая сестрица и мать; тогда они не имели для меня никакого определенного значения и были только безыменными образами. Кормилица представляется мне сначала каким-то таинственным, почти невидимым существом. Я помню себя лежащим ночью, то в кроватке, то на руках матери, и горько плачущим: с рыданьем и воплями повторял я одно и то же слово, призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабо освещенной комнаты, брал меня на руки, клал к груди… и мне становилось хорошо. Потом помню, что уже никто не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди, напевая одни и те же слова успокоительной песни, бегала со мной по комнате до тех пор, пока я засыпал. Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мной. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она один раз приходила, а может быть, и приезжала как-нибудь, с моей молочною сестрой, здоровой и краснощекой девочкой.

Сестрицу я любил сначала больше всех игрушек, больше матери, и любовь эта выражалась беспрестанным желанием ее видеть и чувством жалости: мне все казалось, что ей холодно, что она голодна и что ей хочется кушать; я беспрестанно хотел одеть ее своим платьицем и кормить своим кушаньем; разумеется, мне этого не позволяли, и я плакал.

Постоянное присутствие матери сливается с каждым моим воспоминанием. Ее образ неразрывно соединяется с моим существованием, и потому он мало выдается в отрывочных картинах первого времени моего детства, хотя постоянно участвует в них.

Тут следует большой промежуток, то есть темное пятно или полинявшее место в картине давно минувшего, и я начинаю себя помнить уже очень больным, и не в начале болезни, которая тянулась с лишком полтора года, не в конце ее (когда я уже оправлялся), нет, именно помню себя в такой слабости, что каждую минуту опасались за мою жизнь. Один раз, рано утром, я проснулся или очнулся, и не узнаю, где я. Все было незнакомо мне: высокая большая комната, голые стены из претолстых новых сосновых бревен, сильный смолистый запах; яркое, кажется летнее, солнце только что всходит и сквозь окно с правой стороны, поверх рединного полога, который был надо мною опущен, ярко отражается на противоположной стене… Подле меня тревожно спит, без подушек и нераздетая, моя мать. Как теперь гляжу на черную ее косу, растрепавшуюся по худому и желтому ее лицу. Меня накануне перевезли в подгорную деревню Зубовку, верстах в десяти от Уфы. Видно, дорога и произведенный движением спокойный сон подкрепили меня; мне стало хорошо и весело, так что я несколько минут с любопытством и удовольствием рассматривал сквозь полог окружающие меня новые предметы. Я не умел поберечь сна бедной моей матери, тронул ее рукой и сказал: «Ах, какое солнышко! как хорошо пахнет!» Мать вскочила, в испуге сначала, и потом обрадовалась, вслушавшись в мой крепкий голос и взглянув на мое посвежевшее лицо. Как она меня ласкала, какими называла именами, как радостно плакала… этого не расскажешь! – Полог подняли; я попросил есть, меня покормили и дали мне выпить полрюмки старого рейнвейну, который, как думали тогда, один только и подкреплял меня. Рейнвейну налили мне из какой-то странной бутылки со сплюснутым широким круглым дном и длинною узенькою шейкой. С тех пор я не видывал таких бутылок. Потом, по просьбе моей, достали мне кусочки или висюльки сосновой смолы, которая везде по стенам и косякам топилась, капала, даже текла понемножку, застывая и засыхая на дороге и вися в воздухе маленькими сосульками, совершенно похожими своим наружным видом на обыкновенные ледяные сосульки. Я очень любил запах сосновой и еловой смолы, которую курили иногда в наших детских комнатах. Я понюхал, полюбовался, поиграл душистыми и прозрачными смоляными сосульками; они растаяли у меня в руках и склеили мои худые длинные пальцы; мать вымыла мне руки, вытерла их насухо, и я стал дремать… Предметы начали мешаться в моих глазах; мне казалось, что мы едем в карете, что мне хотят дать лекарство и я не хочу принимать его, что вместо матери стоит подле меня нянька Агафья или кормилица… Как заснул я и что было после – ничего не помню.

Часто припоминаю я себя в карете, даже не всегда запряженной лошадьми, не всегда в дороге. Очень помню, что мать, а иногда нянька держит меня на руках, одетого очень тепло, что мы сидим в карете, стоящей в сарае, а иногда вывезенной на двор; что я хнычу, повторяя слабым голосом: «Супу, супу», которого мне давали понемножку, несмотря на болезненный мучительный голод, сменявшийся иногда совершенным отвращением от пищи. Мне сказали, что в карете я плакал менее и вообще был гораздо спокойнее. Кажется, господа доктора в самом начале болезни дурно лечили меня и, наконец, залечили почти до смерти, доведя до совершенного ослабления пищеварительные органы; а может быть, что мнительность, излишние опасения страстной матери, беспрестанная перемена лекарств были причиною отчаянного положения, в котором я находился.

Иногда я лежал в забытьи, в каком-то среднем состоянии между сном и обмороком; пульс почти переставал биться, дыхание было так слабо, что прикладывали зеркало к губам моим, чтоб узнать, жив ли я; но я помню многое, что делали со мной в то время и что говорили около меня, предполагая, что я уже ничего не вижу, не слышу и не понимаю, что я умираю. Доктора и все окружающие давно осудили меня на смерть: доктора – по несомненным медицинским признакам, а окружающие – по несомненным дурным приметам, неосновательность и ложность которых сказались на мне весьма убедительно. Страданий матери моей описать невозможно, но восторженное присутствие духа и надежда спасти свое дитя никогда ее не оставляли. «Матушка Софья Николаевна, – не один раз говорила, как я сам слышал, преданная ей душою дальняя родственница Чепрунова, – перестань ты мучить свое дитя; ведь уж и доктора и священник сказали тебе, что он не жилец. Покорись воле божией: положи дитя под образа, затепли свечку и дай его ангельской душеньке выйти с покоем из тела. Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи моя мать и отвечала, что, покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать все, что может, для моего спасения, – и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь и спину голыми руками, а если и это не помогало, то наполняла мои легкие своим дыханьем – и я после глубокого вздоха начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить и даже поправлялся на некоторое время. Так бывало не один раз. Я даже мог заниматься своими игрушками, которые расставляли подле меня на маленьком столике; разумеется, все это делал я, лежа в кроватке, потому что едва шевелил своими пальцами. Но самое главное мое удовольствие состояло в том, что приносили ко мне мою милую сестрицу, давали поцеловать, погладить по головке, а потом нянька садилась с нею против меня, и я подолгу смотрел на сестру, указывая то на одну, то на другую мою игрушку и приказывая подавать их сестрице.

Заметив, что дорога мне как будто полезна, мать ездила со мной беспрестанно: то в подгородные деревушки своих братьев, то к знакомым помещикам; один раз, не знаю куда, сделали мы большое путешествие; отец был с нами. Дорогой, довольно рано поутру, почувствовал я себя так дурно, так я ослабел, что принуждены были остановиться; вынесли меня из кареты, постлали постель в высокой траве лесной поляны, в тени дерев, и положили почти безжизненного. Я все видел и понимал, что около меня делали. Слышал, как плакал отец и утешал отчаянную мать, как горячо она молилась, подняв руки к небу. Я все слышал и видел явственно и не мог сказать ни одного слова, не мог пошевелиться – и вдруг точно проснулся и почувствовал себя лучше, крепче обыкновенного. Лес, тень, цветы, ароматный воздух мне так понравились, что я упросил не трогать меня с места. Так и простояли мы тут до вечера. Лошадей выпрягли и пустили на траву близехонько от меня, и мне это было приятно. Где-то нашли родниковую воду; я слышал, как толковали об этом; развели огонь, пили чай, а мне дали выпить отвратительной римской ромашки с рейнвейном, приготовили кушанье, обедали и все отдыхали, даже мать моя спала долго. Я не спал, но чувствовал необыкновенную бодрость и какое-то внутреннее удовольствие и спокойствие, или, вернее сказать, я не понимал, что чувствовал, но мне было хорошо. Уже довольно поздно вечером, несмотря на мои просьбы и слезы, положили меня в карету и перевезли в ближайшую на дороге татарскую деревню, где и ночевали. На другой день поутру я чувствовал себя также свежее и лучше против обыкновенного. Когда мы воротились в город, моя мать, видя, что я стал немножко покрепче, и сообразя, что я уже с неделю не принимал обыкновенных микстур и порошков, помолилась богу и решилась оставить уфимских докторов, а принялась лечить меня по домашнему лечебнику Бухана. Мне становилось час от часу лучше, и через несколько месяцев я был уже почти здоров; но все это время, от кормежки на лесной поляне до настоящего выздоровления, почти совершенно изгладилось из моей памяти. Впрочем, одно происшествие я помню довольно ясно; оно случилось, по уверению меня окружающих, в самой середине моего выздоровления…

Чувство жалости ко всему страдающему доходило ко мне в первое время моего выздоровления до болезненного излишества. Прежде всего это чувство обратилось на мою маленькую сестрицу: я не мог видеть и слышать ее слез или крика и сейчас начинал сам плакать; она же была в это время нездорова. Сначала мать приказала было перевести ее в другую комнату; но я, заметив это, пришел в такое волнение и тоску, как мне после говорили, что поспешили возвратить мне мою сестрицу. Медленно поправляясь, я не скоро начал ходить и сначала целые дни, лежа в своей кроватке и посадив к себе сестру, забавлял ее разными игрушками или показыванием картинок. Игрушки у нас были самые простые: небольшие гладкие шарики или кусочки дерева, которые мы называли чурочками; я строил из них какие-то клетки, а моя подруга любила разрушать их, махнув своей ручонкой. Потом начал я бродить и сидеть на окошке, растворенном прямо в сад. Всякая птичка, даже воробей, привлекала мое внимание и доставляла мне большое удовольствие. Мать, которая все свободное время от посещения гостей и хозяйственных забот проводила около меня, сейчас достала мне клетку с птичками и пару ручных голубей, которые ночевали под моей кроваткой. Мне рассказывали, что я пришел от них в такое восхищение и так его выражал, что нельзя было смотреть равнодушно на мою радость. Один раз, сидя на окошке (с этой минуты я все уже твердо помню), услышал я какой-то жалобный визг в саду; мать тоже его услышала, и когда я стал просить, чтобы послали посмотреть, кто это плачет, что, «верно, кому-нибудь больно», – мать послала девушку, и та через несколько минут принесла в своих пригоршнях крошечного, еще слепого щеночка, который, весь дрожа и не твердо опираясь на своя кривые лапки, тыкаясь во все стороны головой, жалобно визжал, или скучал, как выражалась моя нянька. Мне стало так его жаль, что я взял этого щеночка и закутал его своим платьем. Мать приказала принести на блюдечке тепленького молочка, и после многих попыток, толкая рыльцем слепого кутенка в молоко, выучили его лакать. С этих пор щенок по целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в день сделалось моей любимой забавой; его назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил у нас семнадцать лет, разумеется уже не в комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к моей матери.

Выздоровление мое считалось чудом, по признанию самих докторов. Мать приписывала его, во-первых, бесконечному милосердию божию, а во-вторых, лечебнику Бухана. Бухан получил титло моего спасителя, и мать приучила меня в детстве молиться богу за упокой его души при утренней и вечерней молитве. Впоследствии она где-то достала гравированный портрет Бухана, и четыре стиха, напечатанные под его портретом на французском языке, были кем-то переведены русскими стихами, написаны красиво на бумажке и наклеены сверх французских. Все это, к сожалению, давно исчезло без следа.

Я приписываю мое спасение, кроме первой вышеприведенной причины, без которой ничто совершиться не могло, – неусыпному уходу, неослабному попечению, безграничному вниманию матери и дороге, то есть движению и воздуху. Внимание и попечение было вот какое: постоянно нуждаясь в деньгах, перебиваясь, как говорится, с копейки на копейку, моя мать доставала старый рейнвейн в Казани, почти за пятьсот верст, через старинного приятеля своего покойного отца, кажется доктора Рейслейна; за вино платилась неслыханная тогда цена, и я пил его понемногу, несколько раз в день. В городе Уфе не было тогда так называемых французских белых хлебов, – и каждую неделю, то есть каждую почту, щедро вознаграждаемый почтальон привозил из той же Казани по три белых хлеба. Я сказал об этом для примера; точно то же соблюдалось во всем. Моя мать не давала потухнуть во мне догоравшему светильнику жизни; едва он начинал угасать, она питала его магнетическим излиянием собственной жизни, собственного дыхания. Прочла ли она об этом в какой-нибудь книге, или сказал доктор – не знаю. Чудное целительное действие дороги не подлежит сомнению. Я знал многих людей, от которых отступались доктора, обязанных ей своим выздоровлением. Я считаю также, что двенадцатичасовое лежание в траве на лесной поляне дало первый благотворный толчок моему расслабленному телесному организму. Не один раз я слышал от матери, что именно с этого времени сделалась маленькая перемена к лучшему.

Последовательные воспоминания

После моего выздоровления я начинаю помнить себя уже дитятей, не крепким и резвым, каким я сделался впоследствии, но тихим, кротким, необыкновенно жалостливым, большим трусом и в то же время беспрестанно, хотя медленно, уже читающим детскую книжку с картинками, под названием «Зеркало добродетели». Как и когда я выучился читать, кто меня учил и по какой методе – решительно не знаю; но писать я учился гораздо позднее и как-то очень медленно и долго. – Мы жили тогда в губернском городе Уфе и занимали огромный зубинский деревянный дом, купленный моим отцом, как я после узнал, с аукциона за триста рублей ассигнациями. Дом был обит тесом, но не выкрашен; он потемнел от дождей, и вся эта громада имела очень печальный вид. Дом стоял на косогоре, так что окна в сад были очень низки от земли, а окна из столовой на улицу, на противоположной стороне дома, возвышались аршина три над землей; парадное крыльцо имело более двадцати пяти ступенек, и с него была видна река Белая почти во всю свою ширину. Две детские комнаты, в которых я жил вместе с сестрой, выкрашенные по штукатурке голубым цветом, находившиеся возле спальной, выходили окошками в сад, и посаженная под ними малина росла так высоко, что на целую четверть заглядывала к нам в окна, что очень веселило меня и неразлучного моего товарища – маленькую сестрицу. Сад, впрочем, был хотя довольно велик, но некрасив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая не знала ни гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «братец, я ничего не понимаю». Да и что мудреного: рассказчику только пошел пятый год, а слушательнице – третий.

Я сказал уже, что был робок и даже трусоват; вероятно, тяжкая и продолжительная болезнь ослабила, утончила, довела до крайней восприимчивости мои нервы, а может быть, и от природы я не имел храбрости. Первые ощущения страха поселили во мне рассказы няньки. Хотя она собственно ходила за сестрой моей, а за мной только присматривала, и хотя мать строго запрещала ей даже разговаривать со мною, но она иногда успевала сообщить мне кое-какие известия о буке, о домовых и мертвецах. Я стал бояться ночной темноты и даже днем боялся темных комнат. У нас в доме была огромная зала, из которой две двери вели в две небольшие горницы, довольно темные, потому что окна из них выходили в длинные сени, служившие коридором; в одной из них помещался буфет, а другая была заперта; она некогда служила рабочим кабинетом покойному отцу моей матери; там были собраны все его вещи: письменный стол, кресло, шкаф с книгами и проч. Нянька сказала мне, что там видят иногда покойного моего дедушку, Зубина, сидящего за столом и разбирающего бумаги. Я так боялся этой комнаты, что, проходя мимо нее, всегда зажмуривал глаза. Один раз, идучи по длинным сеням, забывшись, я взглянул в окошко кабинета, вспомнил рассказ няньки, и мне почудилось, что какой-то старик в белом шлафроке сидит за столом. Я закричал и упал в обморок. Матери моей не было дома. Когда она воротилась и я рассказал ей обо всем случившемся и обо всем слышанном мною от няни, она очень рассердилась: приказала отпереть дедушкин кабинет, ввела меня туда, дрожащего от страха, насильно и показала, что там никого нет и что на креслах висело какое-то белье. Она употребила все усилия растолковать мне, что такие рассказы – вздор и выдумки глупого невежества. Няньку мою она прогнала и несколько дней не позволяла ей входить в нашу детскую. Но крайность заставила призвать эту женщину и опять приставить к нам; разумеется, строго запретили ей рассказывать подобный вздор и взяли с нее клятвенное обещание никогда не говорить о простонародных предрассудках и поверьях; но это не вылечило меня от страха. Нянька наша была странная старуха, она была очень к нам привязана, и мы с сестрой ее очень любили. Когда ее сослали в людскую и ей не позволено было даже входить в дом, она прокрадывалась к нам ночью, целовала нас сонных и плакала. Я это видел сам, потому что один раз ее ласки разбудили меня. Она ходила за нами очень усердно, но, по закоренелому упрямству и невежеству, не понимала требований моей матери и потихоньку делала ей все наперекор. Через год ее совсем отослали в деревню. Я долго тосковал: я не умел понять, за что маменька так часто гневалась на добрую няню, и оставался в том убеждении, что мать просто ее не любила.

Я всякий день читал свою единственную книжку «Зеркало добродетели» моей маленькой сестрице, никак не догадываясь, что она еще ничего не понимала, кроме удовольствия смотреть картинки. Эту детскую книжку я знал тогда наизусть всю; но теперь только два рассказа и две картинки из целой сотни остались у меня в памяти, хотя они, против других, ничего особенного не имеют. Это «Признательный лев» и «Сам себя одевающий мальчик». Я помню даже физиономию льва и мальчика! Наконец «Зеркало добродетели» перестало поглощать мое внимание и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне захотелось почитать других книжек, а взять их решительно было негде, тех книг, которые читывал иногда мой отец и мать, мне читать не позволяли. Я принялся было за «Домашний лечебник Бухана», но и это чтение мать сочла почему-то для моих лет неудобным; впрочем, она выбирала некоторые места и, отмечая их закладками, позволяла мне их читать; и это было в самом деле интересное чтение, потому что там описывались все травы, соли, коренья и все медицинские снадобья, о которых только упоминается в лечебнике. Я перечитывал эти описания уже гораздо в позднейшем возрасте и всегда с удовольствием, потому что все это изложено и переведено на русский язык очень толково и хорошо.

Благодетельная судьба скоро послала мне неожиданное новое наслаждение, которое произвело на меня сильнейшее впечатление и много расширило тогдашний круг моих понятий. Против нашего дома жил в собственном же доме С. И. Аничков, старый богатый холостяк, слывший очень умным и даже ученым человеком; это мнение подтверждалось тем, что он был когда-то послан депутатом от Оренбургского края в известную комиссию, собранную Екатериной Второй для рассмотрения существующих законов… Аничков очень гордился, как мне рассказывали, своим депутатством и смело поговаривал о своих речах и действиях, не принесших, впрочем, по его собственному признанию, никакой пользы. Аничкова не любили, а только уважали и даже побаивались его резкого языка и негибкого нрава. К моему отцу и матери он благоволил и даже давал взаймы денег, которых просить у него никто не смел. Он услышал как-то от моих родителей, что я мальчик прилежный и очень люблю читать книжки, но что читать нечего. Старый депутат, будучи просвещеннее других, естественно, был покровителем всякой любознательности. На другой день вдруг присылает он человека за мною; меня повел сам отец. Аничков, расспросив хорошенько, что я читал, как понимаю прочитанное и что помню, остался очень доволен; велел подать связку книг и подарил мне… о счастье!.. «Детское чтение для сердца и разума», изданное безденежно при «Московских ведомостях» Н. И. Новиковым. Я так обрадовался, что чуть не со слезами бросился на шею старику и, не помня себя, запрыгал и побежал домой, оставя своего отца беседовать с Аничковым. Помню, однако, благосклонный и одобрительный хохот хозяина, загремевший в моих ушах и постепенно умолкавший по мере моего удаления. Боясь, чтобы кто-нибудь не отнял моего сокровища, я пробежал прямо через сени в детскую, лег в свою кроватку, закрылся пологом, развернул первую часть – и позабыл все меня окружающее. Когда отец воротился и со смехом рассказал матери все происходившее у Аничкова, она очень встревожилась, потому что и не знала о моем возвращении. Меня отыскали лежащего с книжкой. Мать рассказывала мне потом, что я был точно как помешанный: ничего не говорил, не понимал, что мне говорят, и не хотел идти обедать. Должны были отнять книжку, несмотря на горькие мои слезы. Угроза, что книги отнимут совсем, заставила меня удержаться от слез, встать и даже обедать. После обеда я опять схватил книжку и читал до вечера. Разумеется, мать положила конец такому исступленному чтению: книги заперла в свой комод и выдавала мне по одной части, и то в известные, назначенные ею, часы. Книжек всего было двенадцать, и те не по порядку, а разрозненные. Оказалось, что это не полное собрание «Детского чтения», состоявшего из двадцати частей. Я читал свои книжки с восторгом и, несмотря на разумную бережливость матери, прочел все с небольшим в месяц. В детском уме моем произошел совершенный переворот, и для меня открылся новый мир… Я узнал в «рассуждении о громе», что такое молния, воздух, облака; узнал образование дождя и происхождение снега. Многие явления в природе, на которые я смотрел бессмысленно, хотя и с любопытством, получили для меня смысл, значение и стали еще любопытнее. Муравьи, пчелы и особенно бабочки с своими превращениями из яичек в червяка, из червяка в хризалиду и, наконец, из хризалиды в красивую бабочку – овладели моим вниманием и сочувствием; я получил непреодолимое желание все это наблюдать своими глазами. Собственно, нравоучительные статьи производили менее впечатления, но как забавляли меня «смешной способ ловить обезьян» и басня «о старом волке», которого все пастухи от себя прогоняли! Как восхищался я «золотыми рыбками»!

С некоторого времени стал я замечать, что мать моя нездорова. Она не лежала в постели, но худела, бледнела и теряла силы с каждым днем. Нездоровье началось давно, но я этого сперва не видел и не понимал причины, от чего оно происходило. Только впоследствии узнал я из разговоров меня окружавших людей, что мать сделалась больна от телесного истощения и душевных страданий во время моей болезни. Ежеминутная опасность потерять страстно любимое дитя и усилия сохранить его напрягали ее нервы и придавали ей неестественные силы и как бы искусственную бодрость; но когда опасность миновала – общая энергия упала, и мать начала чувствовать ослабление: у нее заболела грудь, бок и, наконец, появилось лихорадочное состояние; те же самые доктора, которые так безуспешно лечили меня и которых она бросила, принялись лечить ее. Я услыхал, как она говорила моему отцу, что у нее начинается чахотка. Я не знаю, до какой степени это было справедливо, потому что больная была, как все утверждали, очень мнительна, и не знаю, притворно или искренно, но мой отец и доктора уверяли ее, что это неправда. Я имел уже смутное понятие, что чахотка – какая-то ужасная болезнь. Сердце у меня замерло от страха, и мысль, что я причиною болезни матери, мучила меня беспрестанно. Я стал плакать и тосковать; но мать умела как-то меня разуверить и успокоить, что было и нетрудно при ее беспредельной нравственной власти надо мною.

Не имея полной доверенности к искусству уфимских докторов, мать решилась ехать в Оренбург, чтобы посоветоваться там с доктором Деобольтом, который славился во всем крае чудесными излечениями отчаянно больных. Она сама сказала мне об этом с веселым видом и уверила, что возвратится здоровою. Я совершенно успокоился, даже повеселел и начал приставать к матери, чтобы она ехала поскорее. Но для этой поездки надобно было иметь деньги, а притом, куда девать, на кого оставить двух маленьких детей? Я вслушивался в беспрестанные разговоры об этом между отцом и матерью и, наконец, узнал, что дело уладилось: деньги дал тот же мой книжный благодетель, С. И. Аничков, а детей, то есть нас с сестрой, решились завезти в Багрово и оставить у бабушки с дедушкой. Я был очень доволен, узнав, что мы поедем на своих лошадях и что будем в поле кормить. У меня сохранилось неясное, но самое приятное воспоминание о дороге, которую мой отец очень любил; его рассказы о ней и еще более о Багрове, обещавшие множество новых, еще неизвестных мне удовольствий, воспламенили мое ребячье воображение. Дедушку с бабушкой мне также хотелось видеть, потому что я хотя и видел их, но помнить не мог: в первый мой приезд в Багрово мне было восемь месяцев; но мать рассказывала, что дедушка был нам очень рад и что он давно зовет нас к себе и даже сердится, что мы в четыре года ни разу у него не бывали. Моя продолжительная болезнь, медленное выздоровление и потом нездоровье матери были тому причиной. Впрочем, мой отец ездил прошлого года в Багрово, однако на самое короткое время. По обыкновению, вследствие природного моего свойства – делиться моими впечатлениями с другими, все мои мечты и приятные надежды я рассказал и старался растолковать маленькой моей сестрице, а потом объяснять и всем меня окружавшим. Начались сборы. Я собрался прежде всех: уложил свои книжки, то есть «Детское чтение» и «Зеркало добродетели», в которое, однако, я уже давно не заглядывал; не забыл также и чурочки, чтобы играть ими с сестрицей; две книжки «Детского чтения», которые я перечитывал уже в третий раз, оставил на дорогу и с радостным лицом прибежал сказать матери, что я готов ехать и что мне жаль только оставить Сурку. Мать сидела в креслах, печальная и утомленная сборами, хотя она распоряжалась ими, не вставая с места. Она улыбнулась моим словам и так взглянула на меня, что я хотя не мог понять выражения этого взгляда, но был поражен им. Сердце у меня опять замерло, и я готов был заплакать; но мать приласкала меня, успокоила, ободрила и приказала мне идти в детскую – читать свою книжку и занимать сестрицу, прибавя, что ей теперь некогда с нами быть и что она поручает мне смотреть за сестрою; я повиновался и медленно пошел назад: какая-то грусть вдруг отравила мою веселость, и даже мысль, что мне поручают мою сестрицу, что в другое время было бы очень приятно и лестно, теперь не утешила меня. Сборы продолжались еще несколько дней, и, наконец, все было готово.

Дек 20, 2016

Детские годы Багрова-внука Сергей Аксаков

(Пока оценок нет)

Название: Детские годы Багрова-внука
Автор: Сергей Аксаков
Год: 2001
Жанр: Биографии и Мемуары, Детская проза, Повести, Русская классика

О книге «Детские годы Багрова-внука» Сергей Аксаков

Сергей Аксаков – русский писатель первой половины ХІХ века. Является автором мемуарно-автобиографической трилогии «Семейная хроника», за которой последовало продолжение в 1858 году, когда впервые увидела свет книга «Детские годы Багрова-внука». Это произведение принадлежит к жанру воспитательного романа, повествующего о детских годах писателя, проведенных на Южном Урале в период последнего десятилетия ХVIII века.

В романе «Детские годы Багрова-внука» рассказ ведется от лица Сережи, – нездорового, чрезмерно впечатлительного мальчика, проживающего в городе Уфа. Мать всеми силами старается оздоровить ребенка, используя советы «Домашнего лечебника». Спустя какое-то время к мальчику возвращаются силы, однако ухудшается здоровье матери, в результате чего Сережу вместе с младшей сестрой отправляют к бабушке с дедушкой в имение Багрово. В поместье единственным развлечением мальчика становится чтение детских книг, подаренных соседом. После выздоровлениям матери, Сережин отец отправляет всю семью на лето в деревню под Уфой. Там мальчик с радостью принимается приобретать новые знания и осваивать новые развлечения: охоту, рыбалку и ловлю бабочек.

Сергей Аксаков в своем произведении «Детские годы Багрова-внука» невероятно увлекательно и поучительно описывает процесс познания ребенком окружающего мира. Впервые столкнувшись с реальной жизнью, мальчик обнаруживает, что окружающий мир во многом отличается от того вымышленного, сказочного мира, о котором он так много читал в детстве. Постепенно Сереже открывается, что все реально происходящее в повседневной жизни нельзя так категорично делить на добро и зло, как это утверждается в книгах. Мальчика до глубины души ранит жестокое обращение его родных с крестьянами, но при этом он учится гордиться своим дворянским происхождением.

Несмотря на то, что сюжет романа лишен динамичности и описаний невероятных происшествий, в нем присутствует нечто большее. Это очень душевная история о мирной, спокойной жизни, обрамленная потрясающими описаниями картин окружающей природы, а также общения с ней человека. Сергей Аксаков воспроизвел в художественной форме строго документированную историю своего детства, напрочь лишенную элемента вымысла. Таким образом, литературное произведение «Детские годы Багрова-внука» является поистине шедевром повествовательного реализма.

На нашем сайте о книгах сайт вы можете скачать бесплатно без регистрации или читать онлайн книгу «Детские годы Багрова-внука» Сергей Аксаков в форматах epub, fb2, txt, rtf, pdf для iPad, iPhone, Android и Kindle. Книга подарит вам массу приятных моментов и истинное удовольствие от чтения. Купить полную версию вы можете у нашего партнера. Также, у нас вы найдете последние новости из литературного мира, узнаете биографию любимых авторов. Для начинающих писателей имеется отдельный раздел с полезными советами и рекомендациями, интересными статьями, благодаря которым вы сами сможете попробовать свои силы в литературном мастерстве.

Цитаты из книги «Детские годы Багрова-внука» Сергей Аксаков

Дорога удивительное дело! Её могущество непреодолимо, успокоительно и целительно. Отрывая вдруг человека от окружающей его среды, всё равно, любезной ему или даже неприятной, от постоянно развлекающей его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, она сосредоточивает его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет его внимание сначала на самого себя, потом на воспоминание прошедшего и, наконец, на мечты и надежды - в будущем; и всё это делается с ясностью и спокойствием, без всякой суеты и торопливости.

В 1858 году создал Аксаков "Детские годы Багрова-внука". Краткое содержание интересующего нас произведения предваряет рассказ о его особенностях.

Это 2-я часть автобиографической трилогии Аксакова Сергея Тимофеевича. Повесть "Детские годы Багрова-внука", краткое содержание которой мы изложим чуть ниже, знакомит нас с первыми десятью годами из жизни ребенка, проведенными им в деревнях Оренбургской области и в Уфе (1790-е годы). Автор произведения воспроизводит восприятие ребенка. Все было одинаково важно и ново для мальчика из повести "Детские годы Багрова-внука". Краткое содержание поэтому составить не так просто. События сложно разделить на более и менее значимые, и фабула в произведении практически отсутствует. Однако мы постараемся выделить главные моменты повести "Детские годы Багрова-внука". Краткое содержание, представленное ниже, даст вам представление о важнейших событиях, повлиявших на формирование личности мальчика.

Воспоминания о младенчестве

Повесть начинается с ярких, бессвязных воспоминаний о младенчестве. Ребенок помнит, как он был отнят от кормилицы, а также долгую болезнь, от которой мальчик чуть не умер, бутылку рейнвейну странной формы и т. д. Дорога - наиболее частый образ в произведении "Детские годы Багрова-внука". Краткое содержание каждой главы мы последовательно опишем. Отметим, что большую часть произведения занимает описание переездов.

Сережа (так звали мальчика) выздоравливает после того, как в большом путешествии ему стало совсем плохо и родители, которые были вынуждены остановиться в лесу, положили его на постель в высокой траве. Здесь мальчик пролежал 12 часов, а потом "точно проснулся". Ребенок после болезни испытывает жалость ко всем, кто страдает. С воспоминаниями мальчика сливается присутствие матери. Ей удалось его выходить. Она любила его, возможно, поэтому, больше чем других детей.

Появление страсти к чтению у героя повести "Детские годы Багрова-внука"

Краткое содержание по главам продолжается описанием последовательных воспоминаний. Они начинаются у Сережи с четырехлетнего возраста. Им посвящена отдельная глава. Она так и называется - "Последовательные воспоминания", а предваряют ее "Отрывочные воспоминания" (глава третья). Мальчик живет с родителями и своей младшей сестрой в Уфе. Нервы его доведены болезнью "до крайней восприимчивости". Он слушает рассказы няньки и начинает мертвецов и проч. (различные страхи и в дальнейшем будут его мучить). Его обучили чтению настолько рано, что Сережа даже не помнит когда. У него была лишь одна книга, и мальчик знал ее наизусть. Сережа читал эту книгу каждый день своей сестре. Поэтому, когда С. И. Аничков (сосед) подарил мальчику "Детское чтение для сердца и разума", он настолько увлекся книгами, что был "как помешанный".

Новые впечатления

Мать боялась, что заболела чахоткой, измучившись болезнью сына. Отец вместе с ней решил отправиться к хорошему доктору в Оренбург. Детей они отвезли к родителям отца, в Багрово. Дорога поразила мальчика: переезд через реку, большие деревья, окаменелости и галька, ночевки в поле, рыбная ловля, которую он полюбил не меньше, чем книги. Все ему было любопытно. Отец вместе с Сережей радовался всему этому, а мать была равнодушна и даже несколько брезглива.

Люди, которые встречались в пути, новы и непонятны. Мальчик, например, не может понять отношения крестьян со старостой. Он видит жатву в жару, что вызывает в его душе чувство сострадания.

Жизнь в Багрово

Жизни у бабушки с дедушкой посвящена глава "Багрово". Сереже не нравится патриархальный быт. Дом печальный и маленький, обитатели его одеты не лучше, чем слуги родителей в Уфе. Страшен и суров дед. Сережа стал свидетелем одного его припадка гнева. Несколько позже, когда дед понял, что мальчик любит и отца, а не только мать, его отношение к Сереже резко изменилось. В Багрове не любят детей гордой невестки, которая "брезговала" своей родней. Здесь ребята прожили больше месяца. Багров был настолько негостеприимен, что брата с сестрой даже плохо кормили. Сережа развлекался тем, что пугал сестренку рассказами о невиданных приключениях. Он читал вслух ей и "дядьке" Евсеичу. На его воображение сильно подействовал какой-то водевиль и "Сонник", которые дала мальчику тетушка.

Знакомство с дядями

После вдруг повзрослел. Дом родителей посещают молодые братья матери (глава "Зима в Уфе"). Это военные, которые окончили благородный университетский пансион Москвы. От них мальчик узнает, что такое стихи. Сережу учит рисовать один из дядей, отчего он кажется ребенку "высшим существом". Сосед дарит ему новые книги: "Детскую библиотеку", написанную Шишковым, и "Анабасис" Ксенофонта.

Дяди и Волков, их адъютант и приятель, шутя, дразнят мальчика, в том числе и за то, что Сережа не умеет писать. Ребенок всерьез обижается. Однажды он даже кидается в драку. Сережу наказывают и требуют попросить прощения. Мальчик не хочет этого делать - он считает, что прав. Сережа стоит в углу и мечтает. В конце концов от усталости и волнения ребенок заболевает. Взрослые пристыжены. Общим примирением кончается это дело.

Обучение письму

Мальчика по его просьбе начинают учить писать. Для этого из народного училища приглашают учителя. Однажды, вероятно, по совету кого-то, его посылают туда на урок. Грубость учителя (а ведь он дома был с ним так ласков) и учеников, порка виноватых сильно пугают Сережу.

Сергеевская пустошь

Отец главного героя покупает 7 тыс. десятин земли с лесами и озерами. Он дает им название "Сергеевская пустошь". Мальчик этим очень гордится. Родители отправляются в Сергеевку для того, чтобы мать вылечилась башкирским кумысом и весной. Сережа с напряжением следит за разливом реки и ледоходом.

Дом для господ в Сергеевке не достроен, однако даже это веселит. Сережа вместе с Евсеичем и отцом до конца июля удит рыбу на оз. Киишки. Мальчик впервые наблюдает ружейную охоту и ощущает "какую-то жадность", "неизвестную радость".

Только гости портят лето. Правда, они бывают нечасто. Сережу тяготят посторонние люди, даже ровесники.

Возвращение в Уфу

Уфа мальчику "опостылела" после Сергеевки. Его развлекают лишь новые книги, подаренные соседом. Поэму Хераскова "Россиада" мальчик декламирует. Он рассказывает придуманные им подробности о ее персонажах. Приходит известие о том, что Екатерина II скончалась. Народ присягает царю Павлу Петровичу. Сережа внимательно слушает разговоры обеспокоенных взрослых, не всегда, правда, ему понятные.

Смерть дедушки

Приходит известие о том, что дед умирает. Семья отправляется в Багрово. Мальчик боится смотреть на умирающего деда. Он думает, что мать может захворать от всего этого, что они замерзнут зимой в пути. Сережу в дороге преследуют печальные предчувствия, и с этих пор вера в них укореняется в нем навсегда.

Краткое содержание рассказа "Детские годы Багрова-внука" продолжается тем, что через сутки после прибытия родных дедушка умирает. Дети успевают проститься с ним. Сережа боится, и это подавляет все его чувства. В особенности его поражают объяснения Параши (няньки), которая говорит, что дед не кричит и не плачет потому, что парализован. Он смотрит во все глаза и лишь губами шевелит. Мальчик чувствует бесконечность муки.

Ребенка неприятно удивляет поведение багровской родни. Повалившись брату в ноги, воют 4 тетки. Бабушка подчеркнуто уступает матери власть, и последней это неприятно. За столом все едят с аппетитом и плачут. После обеда мальчик смотрит на Бугуруслан и впервые осознает красоту зимней природы.

Роды матери и общение с бабушкой

Сережа, вернувшись в Уфу, вновь испытывает потрясение. Мать, рожая сына, едва не умирает. Став после смерти отца хозяином Багрова, отец выходит в отставку. Вся семья перебирается на постоянное житье в деревню. Сережу очень занимают сельские работы (косьба, молотьба и пр.).

Он не понимает, отчего маленькая сестра и мать равнодушны к этому. Мальчик пытается утешать и жалеть бабушку, которая быстро одряхлела после того, как дедушка умер. Он ее, в сущности, раньше и не знал. Однако обыкновение этой женщины бить дворовых, в помещичьем быту весьма привычное, быстро отвращает внука от нее.

В гостях у Прасковьи Куролесовой

Прасковья Куролесова зовет родителей Сережи в гости. Отец главного героя считается ее наследником. Из-за этого он не смеет перечить ни в чем этой доброй и умной, но грубоватой и властной женщине. Дом вдовы Куролесовой, богатый, хотя и немного аляповатый, сначала кажется Сереже дворцом, который описан в сказках Шахерезады. Прасковья, подружившись с матерью мальчика, долго не хочет отпускать семью в Багрово. А суетливая жизнь в этом всегда наполненном гостями доме утомляет Сережу. Он думает с нетерпением о возвращении в Багрово, которое уже мило ему.

Вернувшись сюда, мальчик впервые в своей жизни по-настоящему видит весну. От волнения у него начинается бессонница. Ключница Пелагея для того, чтобы Сережа лучше засыпал, рассказывает ему сказки, в том числе и (она помещена в приложении к повести).

Смерть бабушки

По требованию Куролесовой осень Багровы проводят в Чурасове. Отец мальчика пообещал бабушке возвратиться к Покрову. Однако Прасковья не хочет отпускать гостей. Отец в ночь на Покров видит страшный сон. А на следующее утро приходит известие о том, что бабушка заболела. Тяжела осенняя дорога назад. Переправляясь через Волгу у Симбирска, семья едва не потонула. В самый Покров умерла бабушка. Это очень поражает и капризную Куролесову, и Сережиного отца.

Заключительные события

Опишем заключительные события повести "Детские годы Багрова-внука". Краткое содержание их следующее. Багровы зимой собираются в Казань для того, чтобы помолиться чудотворцам. Не только Сережа, но и мать мальчика никогда не бывала в этом городе. В Казани планируется провести не более 2-х недель. Однако все выходит иначе: мальчика ждет начало очень важного события - его отдадут в гимназию. На этом кончается детство Сережи и начинается отрочество. Завершает свое произведение и Аксаков ("Детские годы Багрова-внука"). Краткое содержание следующей части трилогии ("Воспоминания") не входит в нашу задачу.

Отметим, что интересующее нас произведение очень популярно. Оно входит в школьную программу по литературе. Поэтому очень актуально сегодня описание произведения "Детские годы Багрова-внука" (краткое содержание). 4 класс школы - время, когда мы впервые знакомимся с ним. Однако многие интересуются этим произведением и после школы. Для того чтобы напомнить его сюжет, мы и создали эту статью. Она может быть полезна и при первом знакомстве с повестью - последовательно и довольно подробно описаны события произведения "Детские годы Багрова-внука". Очень краткое содержание вряд ли будет полезно тем, кто решил открыть для себя это творение Аксакова. А лучше всего прочитать повесть в оригинале. Краткое содержание произведения "Детские годы Багрова-внука" дает лишь поверхностное представление о нем.

Сергей Тимофеевич Аксаков

«Детские годы Багрова-внука»

В книге, в сущности мемуарной, описываются первые десять лет жизни ребёнка (1790-е гг.), проведённые в Уфе и деревнях Оренбургской губернии.

Все начинается с бессвязных, но ярких воспоминаний о младенчестве и раннем детстве — человек помнит, как его отнимали от кормилицы, помнит долгую болезнь, от которой он чуть не умер, — одно солнечное утро, когда ему стало легче, странной формы бутылку рейнвейну, висюльки сосновой смолы в новом деревянном доме и т. д. Самый частый образ — дорога: путешествия считались лекарством. (Подробное описание переездов в сотни вёрст — к родным, в гости и т. п. — занимает большую часть «Детских годов».) Выздоравливает Сережа после того, как ему становится особенно плохо в большом путешествии и родители, принуждённые остановиться в лесу, постлали ему постель в высокой траве, где он и пролежал двенадцать часов, не в силах пошевелиться, и «вдруг точно проснулся». После болезни ребёнок испытывает «чувство жалости ко всему страдающему».

С каждым воспоминанием Сережи «сливается постоянное присутствие матери», которая его выходила и любила, может быть поэтому, больше других своих детей.

Последовательные воспоминания начинаются с четырёхлетнего возраста. Сережа с родителями и младшей сестрой живут в Уфе. Болезнь «довела до крайней восприимчивости» нервы мальчика. По рассказам няньки, он боится мертвецов, темноты и проч. (разнообразные страхи будут мучить его и дальше). Читать его научили так рано, что он даже не помнит об этом; книга у него была только одна, он знал её наизусть и каждый день читал вслух сестре; так что когда сосед С. И. Аничков подарил ему «Детское чтение для сердца и разума» Новикова, мальчик, увлёкшись книгами, был «точно как помешанный». Особенное впечатление произвели на него статьи, объясняющие гром, снег, метаморфозы насекомых и т. п.

Мать, измученная болезнью Сережи, боялась, что сама заболела чахоткой, родители собрались в Оренбург к хорошему доктору; детей же отвезли в Багрово, к родителям отца. Дорога поразила ребёнка: переезд через Белую, собранная галька и окаменелости — «штуфы», большие деревья, ночёвки в поле и особенно — рыбная ловля на Дёме, которая сразу свела мальчика с ума не меньше чтения, огонь, добытый кремнём, и огонь лучины, родники и т. п. Любопытно все, даже то, «как налипала земля к колёсам и потом отваливалась от них толстыми пластами». Отец радуется всему этому вместе с Сережей, а любимая мать, наоборот, равнодушна и даже брезглива.

Встреченные в пути люди не только новы, но и непонятны: непонятна радость родовых багровских крестьян, встретивших семью в деревне Парашине, непонятны отношения крестьян со «страшным» старостой и т. п. ; ребёнок видит, между прочим, жатву в жару, и это вызывает «невыразимое чувство сострадания».

Патриархальное Багрово не нравится мальчику: дом маленький и печальный, бабушка и тётушка одеты не лучше слуг в Уфе, дед суров и страшен (Сережа был свидетелем одного из его безумных припадков гнева; позже, когда дед увидел, что «маменькин сынок» любит не только мать, но и отца, их отношения с внуком внезапно и резко изменились). Детей гордой невестки, «брезговавшей» Багровом, не любят. В Багрове, до того негостеприимном, что даже кормили детей плохо, брат и сестра прожили с лишком месяц. Сережа развлекается, пугая сестру рассказами о небывалых приключениях и вслух читая ей и своему любимому «дядьке» Евсеичу. Тётушка дала мальчику «Сонник» и какой-то водевиль, сильно подействовавшие на его воображение.

После Багрова возвращение домой так подействовало на мальчика, что он, опять окружённый общей любовью, вдруг повзрослел. В доме гостят молодые братья матери, военные, окончившие Московский университетский благородный пансион: от них Сережа узнает, что такое стихи, один из дядей рисует и учит этому Сережу, отчего кажется мальчику «высшим существом». С. И. Аничков дарит новые книги: «Анабасис» Ксенофонта и «Детскую библиотеку» Шишкова (которую автор очень хвалит).

Дяди и приятель их адъютант Волков, играя, дразнят мальчика, между прочим, за то, что он не умеет писать; Сережа обижается всерьёз и однажды кидается драться; его наказывают и требуют, чтобы он просил прощенья, но мальчик считает себя правым; один в комнате, поставленный в угол, он мечтает и, наконец, заболевает от волнения и усталости. Взрослые пристыжены, и дело кончается общим примирением.

По просьбе Сережи его начинают учить писать, пригласив учителя из народного училища. Однажды, видимо, по чьему-то совету, Сережу посылают туда на урок: грубость и учеников и учителя (который был так ласков с ним дома), порка виноватых очень пугают ребёнка.

Отец Сережи покупает семь тысяч десятин земли с озёрами и лесами и называет её «Сергеевской пустошью», чем мальчик очень горд. Родители собираются в Сергеевку, чтобы лечить мать башкирским кумысом, весной, когда вскроется Белая. Сережа не может думать ни о чем другом и с напряжением следит за ледоходом и разливом реки.

В Сергеевке дом для господ не достроен, но веселит даже это: «Окон и дверей нет, а удочки готовы». До исхода июля Сережа, отец и дядька Евсеич удят на озере Киишки, которое мальчик считает своим собственным; Сережа впервые видит ружейную охоту и чувствует «какую-то жадность, какую-то неизвестную радость». Лето портят только гости, правда нечастые: посторонние, даже ровесники, тяготят Сережу.

После Сергеевки Уфа «опостылела». Сережу развлекает только новый подарок соседа: собрание сочинений Сумарокова и поэма «Россиада» Хераскова, которую он декламирует и рассказывает родным разные выдуманные им самим подробности о любимых персонажах. Мать смеётся, а отец беспокоится: «Откуда это все у тебя берётся? Ты не сделайся лгунишкой». Приходят известия о смерти Екатерины II, народ присягает Павлу Петровичу; ребёнок внимательно слушает не всегда понятные ему разговоры обеспокоенных взрослых.

Приходит известие о том, что дедушка умирает, и семья сразу собирается в Багрово. Сережа боится видеть умирающего дедушку, боится, что маменька от всего этого захворает, что зимой они замёрзнут в пути. В дороге мальчика мучают печальные предчувствия, и вера в предчувствия укореняется с этих пор в нем на всю жизнь.

Дедушка умирает через сутки после приезда родных, дети успевают попрощаться с ним; «все чувства» Сережи «подавлены страхом»; особенно поражают его объяснения няньки Параши, почему дед не плачет и не кричит: он парализован, «глядит во все глаза да только губами шевелит». «Я почувствовал всю бесконечность муки, о которой нельзя сказать окружающим».

Поведение багровской родни неприятно удивляет мальчика: четыре тётки воют, повалившись в ноги брату — «настоящему хозяину в доме», бабушка подчёркнуто уступает власть матери, а матери это противно. За столом все, кроме Матери, плачут и едят с большим аппетитом. И тогда же, после обеда, в угловой комнате, глядя на незамерзающий Бугуруслан, мальчик впервые понимает красоту зимней природы.

Вернувшись в Уфу, мальчик опять переживает потрясение: рожая ещё одного сына, чуть не умирает мать.

Став хозяином Багрова после смерти деда, отец Сережи выходит в отставку, и семья переезжает в Багрово на постоянное житье. Сельские работы (молотьба, косьба и пр.) очень занимают Сережу; он не понимает, почему мать и маленькая сестра к этому равнодушны. Добрый мальчик пытается жалеть и утешать быстро одряхлевшую после смерти мужа бабушку, которую он до того, в сущности, не знал; но её обыкновение бить дворовых, весьма обычное в помещичьем быту, быстро отвращает от неё внука.

Родителей Сережи зовёт в гости Прасковья Куролесова; отец Сережи считается её наследником и потому ни в чем не перечит этой умной и доброй, но властной и грубоватой женщине. Богатый, хотя и несколько аляповатый дом вдовы Куролесовой поначалу кажется ребёнку дворцом из сказок Шахерезады. Подружившись с матерью Сережи, вдова долго не соглашается отпускать семью назад в Багрово; между тем суетливая жизнь в чужом доме, вечно наполненном гостями, утомляет Сережу, и он с нетерпением думает об уже милом ему Багрове.

Вернувшись в Багрово, Сережа впервые в жизни в деревне по-настоящему видит весну: «я <…> следил за каждым шагом весны. В каждой комнате, чуть ли не в каждом окне, были у меня замечены особые предметы или места, по которым я производил свои наблюдения…» От волнения у мальчика начинается бессонница; чтобы он лучше засыпал, ключница Пелагея рассказывает ему сказки, и между прочим — «Аленький цветочек» (эта сказка помещена в приложении к «Детским годам…»).

Осенью по требованию Куролесовой Багровы гостят в Чурасове. Отец Сережи обещал бабушке вернуться к Покрову; Куролесова не отпускает гостей; в ночь на Покров отец видит страшный сон и утром получает известие о болезни бабушки. Осенняя дорога назад тяжела; переправляясь у Симбирска через Волгу, семья чуть не потонула. Бабушка умерла в самый Покров; это страшно поражает и Серёжиного отца, и капризную Куролесову.

Следующей зимой Багровы собираются в Казань, помолиться тамошним чудотворцам: там никогда не был не только Сережа, но и его мать. В Казани предполагают провести не больше двух недель, но все складывается иначе: Сережу ожидает «начало важнейшего события» в его жизни (Аксакова отдадут в гимназию). Здесь кончается детство Багрова-внука и начинается отрочество.

В мемуарной книге идет речь о первых десяти лет ребенка (1790-е гг.), проведенных в Уфе. В книге изображается восприятие ребенка, которому интересно узнавать о незнакомых вещах, предметах и прочее. Для него это важно и необходимо. Процесс воспоминаний у детей запускается с ранних лет. Он помнит абсолютно все: запах маминого молока, свою болезнь и новый деревянный домой.

Как известно, постоянным образом ребенка является дорога. По пути домой Сережа себя довольно плохо чувствует. Родители решают остановиться в лесу, чтобы он набрался сил. Одолевая болезнь, ребенок начинает испытывать жалость к людям, которые страдают. Каждое его воспоминание ассоциируется с любовью и заботой матери.

Постепенное воспоминание приходит к детям в возрасте четырех лет. Сережа живет вместе с родителями и сестрой в Уфе. Болезнь настолько много отняла у него сил, что он начинает воспринимать мир иначе. В нем просыпается страх к мертвецам, темноте. У него было только одно успокоение – чтение книг.

Мать, которая сильно переживала болезнь сына, думала о том, как бы она не подхватила от Сережи чахотку. Отправившись к родителям отца, Сережа получил массу удовольствий: он полюбил ночевки в поле и ловлю рыбы, так же как любил читать книги.

При этом мальчику становятся непонятны многие вещи. Ему жалко людей, которые тяжело работают на поле, он страдает вместе с ними. Гостеприимность бабушки и ее печальный дом не впечатляет мальчика, он находится в постоянном напряжении.

В Багрове он окружен любовью и лаской, здесь чувствует себя взрослым. Ему дарят новые книги, которую автор настойчиво хвалит. По просьбе Сережи, мальчика обучают писать, позже его отправляют на урок, где он видит совсем другое, довольно грубое отношение его учителя и других учеников. Его пугает поведение учителя, который бьет ребят.

Отец Сережи приобретает новый дом, который расположен недалеко от озера и леса. Лес они называют «Сергеевской пустошью». Это событие возвеличивает мальчика, он понимает, что все это принадлежит ему. Однако его раздражает большое скопление народа в этом доме, постоянный шум и суета. После Сергеевки Уфа стало какой-то другой.

Вскоре Сережа узнает о смерти дедушки, семья отправляется в Багрово. Мальчик не готов увидеть его, в дороге ему постоянно что-то мерещится. Отношения между родней неприятно Сереже, у него никак не укладывается в голове, почему они дерутся, кричат и плачут. Единственное, что его радует в этой обстановке – это красота зимней природы.

В дальнейшем Сережу влечет к полю, к жатве, он жалеет людей, бабушку после смерти мужа, которую он практически не знал. В его сердце поселилась доброта и жалость одновременно. Осенью по требованию Куролесовой, Багровы гостят в Чурасове. Однако они должны были вернуться к Покрову, но по дороге домой с ними случилось непредвиденное – они чуть не утонули. Смерть бабушки на Покров оказала негативное влияние на всю семью.

Семья собирается помолиться тамошним чудотворцам. Сережу отдают в гимназию, что полностью меняет его жизнь. В этот период кончается детство Багрова-внука и начинается отрочество.